- Я не хочу пить, - сказал он поспешно.

Он выдал ревнивый ход своих мыслей. Обычно мы ходили в кафе-мороженое опохмеляться. Рюмка коньяку, холодный пломбир и стакан ледяной воды с сиропом чудесно освежали, снимали головную боль, давали силу жить дальше. Но мы не пили вчера, и, стало быть, я не предлагал ему опохмеляться, просто съесть по пломбиру. Но ему подумалось, что я начинаю свой рейс свободы, и он поспешил уклониться от роли сопровождающего.

Мне удалось его уговорить, что случалось нечасто. Я занял у его матери двадцать пять рублей "до выборов", и мы пошли.

В кафе я все-таки выпил большую рюмку коньяку. Мне вдруг представилась совсем ненужной моя новая, ничем не ограниченная свобода. Мне нечего было делать с ней. Мне нужна была Леля, чтобы я мог радостно и легко предаваться разгулу. Как могу я пойти к Лидке, или к Липочке, или к любой другой, когда на душе так черно, когда не будет ежевечернего, очищающего, снимающего всю грязь, все вины, все дурное, ненужное, тихого деликатного стука в дверь? Леля всегда приходила словно в первый раз, у нее было застенчивое, чуть виноватое лицо, казалось, она боится, что слишком буквально поняла вежливо-условное приглашение заходить.

Но если я прощу сегодняшнее надувательство - нашим отношениям все равно конец. Они зиждились на полной ее отдаче, самозабвении и на том, что я должен верить в нее, как в Бога. Иначе это не звездный союз, а скучный полубрак двух неудачников.

Тёпа, болезненно чуткий на все хорошее, что происходило или могло произойти с ближними, утрачивал свое собачье чутье вблизи страдания. Тогда он походил на пса, у которого отрезали усы. Чужая боль, угадай он ее, сделала бы его слишком счастливым, а ошибка слишком несчастным. Боязнь разочарования лишала его угадки в том единственном, что могло дать ему счастье. Он воспринимал мою молчаливость, мою неровность, неурочно выпитую рюмку - как признаки моего нового, раскрепощенного бытия, и был глубоко несчастен.

- Закругляйся, мне пора обедать, - сказал он нетерпеливым, грубым голосом.

Мы расплатились и вышли из кафе. Воздух приобрел зеленоватый оттенок. Потеплело. Тротуары и мостовые заструились плоскими ручьями. Влага осаждалась на щеках, забисерила рукава пальто. Город уподобился Атлантиде, и мы, скучные русалы этого подводного царства, медленно плыли сквозь зеленоватую водную стихию, а навстречу и в обгон проносились рыбы-телескопы с выпученными, излучающими яркий свет глазами.

Возле дома моего приятеля мы расстались. Не попрощавшись, он юркнул в подъезд как в межкоралловую щель. Я поплыл дальше.

Стеклянная дверь парадного, захлопнувшись за мной, освободила меня от морского наваждения. Я стряхнул капли с пальто и кепки, вытер ноги о половик и вновь стал жителем земли.

Коньяк, выпитый в кафе, наградил меня изжогой, нисколько не возвеселив души. Я все время помнил, что потерял Лелю, и мне никак не удавалось поверить в легкость утешения. Я выпил соды, без охоты пообедал и прошел в свою комнату. Из форточки тянуло матом, сиплая фистула однообразно и тягуче вырабатывала матерное бормотание. Это играл под окном меньшой Феди Цыгана. Когда я бывал, как сейчас, один в комнате, его матюканье даже развлекало меня, словно нервный тик, хуже, если у меня кто-то оказывался в гостях. Теперь, когда Лели не стало, ко мне будут часто приходить гостьи, и надо обезвредить ужасное дитя. Это непросто. Лучше не задевать Федю и его буйную семью, могут оскорбить, побить стекла, донести. С безнадежно усталым чувством понял я, что мне не осилить маленького сквернослова. Конечно, можно закрыть форточку, но через несколько минут тут станет жарко и душно, как в парилке. Даже такая малость громко ратовала за возвращение Лели, давно привыкшей ко всем странностям моего быта, но я знал, что не верну ее, что у меня хватит грустного упорства сделать нашу разлуку вечной.

Гаденыш продолжал ругаться. Я чувствовал, что сейчас расплачусь от бессилия перед жизнью. Несильно хлопнула входная дверь, какой-то добрый говорок вспыхнул и погас в прихожей, так бывает, когда приходит кто-то близкий и любящий дом.

- Можно?

Крадущимся шагом, как тогда из-за дерева, в комнату вошла Леля. Я глядел на нее не в гневной - в печальной растерянности.

- Принимайте величайшего репортера современности, - она положила на письменный стол свой блокнотик и еще стопку густо исписанных листков. Такого богатства еще ни разу не было.

Я так обрадовался возвращению к жизни, ко всем своим обязанностям, надеждам, привязанностям, распорядку, что не стал ее расспрашивать, когда же успела она собрать весь этот материал, если большую часть дня провозилась с собакой возле старого дуба.

- Чего же вы не раздеваетесь?

- А работа?.. Мне тоже надо зарабатывать алтушки.

А я чуть не весь день провела на переднем крае выборов. - Леля улыбкой смягчила укор. - Так что я приду сегодня очень поздно.

Я был признателен ей за эти слова, открывавшие мне дополнительные возможности на вечер. Если я быстро разделаюсь с очерком, можно навестить Липочку или Лидку, мне опять думалось о них с удовольствием.

Проводив Лелю, я сел к столу. Видимо, во мне погиб настоящий писатель. С ранних лет, едва открыв в себе способность марать бумагу, полюбил я писание. Мне нравится сидеть за столом и покрывать корявыми буквами белую гладь листа. Я жадно отношусь к бумаге, не оставляю полей, слова ставлю тесно, экономлю на просветах между строчками. Моя рукописная страница много больше машинописной, но я делаю перед собой вид, что она меньше, чтобы больше написать. Мои материалы всегда приходится сокращать. Мне почти все равно, о чем писать. Хотя это не совсем так. Я люблю писать о настоящем, своем, интимно мне близком. Но я способен увлечься даже самым посторонним, чуждым мне, бессмысленным и глупым. Потому что я смертельно люблю печататься. И зарабатывать деньги литературным трудом я люблю. Я никогда не мечтал ни о наследстве, ни о выигрыше по займу, ни о богатом кладе. Лишь нажитое литературным трудом соблазняет меня.

Я стал листать Лелин блокнот. Да, у нее еще не было столь щедрого урожая... Грузинский полковник похитил самолет, чтобы проголосовать за Сталина в Сталинском избирательном участке... Группа прокаженных из Северокавказского лепрозория прислала своих представителей с ходатайством позволить им отдать свои голоса товарищу Сталину... Парализованная старуха приползла из Лопасни и свалилась замертво на пороге Сталинского избирательного участка. "Я хочу проголосовать за нашего Отца родного", были первые слова старушки, когда усилиями "замечательных мастеров здоровья" с медпункта Сталинского избирательного участка она была приведена в сознание. Слепцы, глухонемые, раковые и легочные больные, многие месяцы прикованные к постели, стекались к Сталинскому избирательному участку, как увечные к Лурдской Божьей матери. Это было замечательно! Смущала меня лишь одна особенность Лелиных материалов: получалось, что все каленные, поврежденные, больные, неполноценные, обиженные судьбой стремятся голосовать за Сталина. До поры это имело успех в газетах. Своеобразное паломничество калек к Сталинскому избирательному участку вызывало смутные ассоциации с паломничеством к святым местам, с чудесами исцеления страждущих путем наложения рук, погружения в святой источник или прикосновения к мощам. Когда дело касается Сталина, некий тщательно замаскированный религиозный экстаз необходим. Это тонкая штука: внешне все должно выглядеть как народный энтузиазм, доведенный до клинической степени, но легкий, словно запах давно увядших цветов, аромат мистицизма, религиозного фанатизма обязан неуловимо щекотать обоняние. Если ты преуспел в этом, можешь смело рассчитывать на успех. До сих пор мне удавалось балансировать на тонкой проволоке, протянутой над пропастью. Но сейчас я впервые ощутил смутную тревогу. Конечно, против фактов не попрешь, раз прокаженные, параличные, физически и душевно поврежденные рвутся голосовать за Сталина, было бы ничем не сообразным жертвовать столь пряным и выразительным материалом. Но нет ли тут перебора, быть может, Леля слишком односторонне отбирает факты?