Из каждого города, где он останавливался, Зыгмунт слал в Петербург подробные отчеты обо всем виденном. Их сначала получал Ян Станевич, работавший помощником библиотекаря в академии. Он слегка причесывал взъерошенные и не всегда безопасные высказывания своего друга и лишь после этого отправлял письма в штаб.

Недавно Сераковский отослал последнее письмо из Вены. Теперь уже совсем скоро отъезд. Странное дело, год назад он так мечтал об этой поездке, о новых странах, а теперь все чаще тосковал по родине, по Петербургу. Невольно вспомнился август прошлого года, прощание с Герценом, его слова: "Как я вам завидую, вы увидите Россию. Если бы мне теперь предложили на выбор мою теперешнюю скитальческую жизнь или сибирскую каторгу, то, мне кажется, я бы без колебаний выбрал последнюю".

Время было насыщено событиями, радостными и грустными известиями с родины.

Тринадцатое февраля. "Крамола выведена на улицы Варшавы"... Царские войска расстреляли манифестацию в Краковском предместье... В Варшаве организован тайный Центральный национальный комитет - правительство будущей свободной Польши... Что, если это начало? Начало освобождения Польши? А он здесь, в Париже. Какая несправедливость!

Двадцать шестое февраля. Смерть Шевченко... Зыгмунт бродил по уснувшему Парижу, вспоминая "батьку", последнюю встречу с ним. "Горе мне, горе!" - твердил он, запоздало каясь и коря себя за то, что перед отъездом из Петербурга так и не выбрал времени заскочить в Академию художеств к Шевченко.

Начало марта. Он приехал в Лондон за обещанными отчетами о деятельности военного министерства и немало удивился, увидев иллюминацию на улицах. Был освещен огромный транспарант: "Сегодня 20 миллионов рабов получили свободу". Каким-то чудом угадав, что он из России, его бросились поздравлять совсем незнакомые люди. "Как, неужели вы ничего не знаете? На вашей родине отменено крепостное право!"

На это событие откликнулся Герцен: "Если б было возможно, мы бросили бы все и поскакали бы в Россию. Никогда не чувствовали мы прежде, до какой степени тяжела жертва отсутствия".

И вот, словно внемля этим словам Искандера, он "поскакал" в Россию. В Вене, когда он уезжал оттуда, стояла жара. Только что закончился съезд юристов, где его пылкая речь в защиту прав солдата была встречена восторженно и все последующие ораторы вспоминали о ней, а один из видных генералов, выступая, несколько раз сказал о нем "мой гениальный друг". Это было приятно, лестно, его даже оставляли работать в Австрии, но он, конечно, отказался, как отказался раньше и от предложения лорда Росселя покинуть русскую службу и при его поддержке добиваться свободы Польши.

- Спасибо, - ответил он тогда, - но мне кажется, что за свободу Польши лучше бороться в России.

Глава четвертая

В Петербурге его встретил на дебаркадере Ян Станевич.

- Ну, наконец-то, наконец-то! Ты даже не представляешь, как я по тебе соскучился! - сказал Ян.

Стояла белая ночь, такая светлая, что можно было читать, не зажигая огня. Спать так и не ложились, а просидели до утра за разговорами и бутылкой доброго французского вина.

- Ну, рассказывай, что хорошего в Париже? В Лондоне? В Вене?

- Нет, лучше расскажи сначала ты, что нового?

- За границей, наверное, лучше знают, что происходит в Польше.

- Представь себе, нет. Сведения скупы и часто нелепы.

- Что же тебе сказать? Ты о панихиде в костеле слышал?

- Краем уха.

- В общем, это было сразу же после смерти Тараса. - Станевич глубоко вздохнул и посмотрел на распятие в углу.

- Ты был на похоронах батьки?

- Конечно... На похоронах и объявили, что назавтра состоится реквием в память убитых в Варшаве. Костел святой Екатерины был полон. Пришел Костомаров, многие другие профессора. Вместе со всеми пели гимн. После этого арестовали нескольких наших студентов. Тогда русские студенты послали в Третье отделение письмо или как его назвать...

- Не важно... Что было в том письме?

- Могу процитировать, ибо письмо это лежало в студенческой библиотеке и я его читал: "Мы, нижеподписавшиеся, были первого марта на реквиеме в память убитых в Варшаве, участвовали в пении национального польского гимна и потому просим считать нас равно ответственными вместе со студентами из поляков". И внизу триста русских подписей.

- Ай да молодцы! - воскликнул Сераковский.

- Конечно, молодцы... Арестованных-то выпустили после этого.

- Что еще нового?

- Нет уж, уволь! - Ян протестующе замахал руками. - Теперь твоя очередь рассказывать. Ты видел Мерославского?

- Видел - это не то слово, я много разговаривал с ним. Он, несомненно, очень любит Польшу. Я ценю его отвагу, его участие в революции. И в то же время он так далек от реальности, настолько оторвался от родины за годы эмиграции, что потерял истинное представление о ней. Расскажи ему про русских студентов, подписавших письмо, - не поверит, скажет, что это чепуха, такого не может быть, что с русскими нам не по пути.

- Да, чуть не забыл, - перебил Ян. - Могу тебя если не обрадовать, то ошеломить. Твоими письмами интересовался сам государь император. Это мне Обручев сказал... Все шло по цепочке. Я относил твои писания в штаб, оттуда их препровождали военному министру, а тот, оказывается, давал царю. На каждом твоем рапорте есть собственноручная его пометка: "Дай бог, чтоб и у нас так было". Это, если ему что нравилось из заграничных порядков.

- "Царь как бог всемогущ, как сатана коварен", - повторил Сераковский слова Мицкевича.

Белая ночь незаметно перешла в утро, и Сераковский начал собираться чистить парадный мундир и складывать какие-то бумаги.

- Ты куда это? - удивился Станевич.

- Как куда? На работу, конечно.

- Нет, ты действительно фанатик, - добродушно упрекнул его Ян. Подожди хоть день, отдохни с дороги.

- Милый Ян! Я не могу ждать. Мне надо столько сделать!

Больше, чем когда бы то ни было, Сераковский был полон энергии. Ему не терпелось скорее явиться в свой департамент и докладывать, писать, кричать о том, что телесные наказания - зло, подлежащее уничтожению! На страницах "Современника" и "Морского сборника" недавно появились статьи на эту тему. В публичных выступлениях, дискуссиях, в частных разговорах все решительнее и чаще высказывались против шпицрутенов и розог.

То, что заграничные рапорты Сераковского соизволил читать сам государь, создавало Зыгмунту авторитет в глазах начальства, и теперь в Генеральном штабе твердо знали, на каком деле надо его использовать.

В мае 1861 года Сухозанет был смещен. Правда, горькую пилюлю подсластили, назначив его наместником Царства Польского. (По этому поводу кто-то сложил песенку: "Царь сказал Сухозанету: "Ведь тебя уж хуже нету, поезжай же, на смех свету!"") Военным министром стал Дмитрий Алексеевич Милютин. Об этом Сераковский узнал еще в Париже, в русском посольстве, и обрадовался: он рассчитывал на сочувственное отношение нового Министра к своим идеям - и не ошибся в этом. В числе первых, кого пригласил к себе Милютин по вопросу о реформе военно-уголовного законодательства, был Сераковский.

Зыгмунт впервые встречался с военным министром. Он увидел стройного, молодого, подтянутого генерала с дородным аристократическим лицом, изящно подстриженными бакенбардами и густыми волосами, зачесанными на пробор. Еще в академии Сераковский слышал много хорошего о профессоре Милютине. В Генеральном штабе рассказывали, что он чуть не прямо с поля боя на Кавказе был призван в Петербург на пост товарища военного министра. Всего два месяца потребовалось ему, чтобы представить Александру II подробный доклад о необходимости коренных преобразований по военному делу и общему пересмотру всего военного законодательства.

- После того как с вашей помощью весь мир публично заклеймил телесные наказания, стало гораздо легче бороться за их отмену в России, - сказал Милютин. Он сел рядом с Сераковским на диван, как бы подчеркивая этим свое расположение к молодому офицеру. - Между прочим, не так давно князь Николай Алексеевич Орлов подал государю записку об отмене телесных наказаний. Вы не знакомы с ней?