Он уже видел что-то. И после того, что он увидел, он уже не мог притворяться, что не видел этого. То есть мог, но именно что притворяться. На самом деле он все время ощущал глубокую внутреннюю ложь, фальшь своей математики. То, довольно длительное офигевание просто на время заставило не замечать эту фальшь. Но офигевание не может длиться вечно. Или может, но оно не может быть основанным на лжи.

Что же он видел? Что-то. Что-то самое главное. Видел или нес в себе с самого начала. И математика не имела к этому ни малейшего отношения. А ухватился он за нее, - он смутно это чувствовал, - чтобы открутиться от какой-то будущей своей участи. От судьбы. Он чувствовал, что рано или поздно встретится с ней, и наступит какая-то развязка. И эта развязка будет страшна. Он знал, что ее не избежать, и вихлялся, откручивался, отнекивался от нее как только мог. Не хочу-у-у-у... Но его волокло и волокло к ней.

Нет, поманил его не образ "молодого ученого". Был, конечно, соблазн купиться на дешевку - она всегда притягивает, но главное было не в этом. Детство. Он сидит в утренней, светлой комнате и тычет в книжку пальчик. В книжку с тогдашними детскими формулами. И мама с папой им довольны. Все в согласии со всем. И это утреннее солнце будет всегда. Всегда будет солнце, мама, я. И конечно, он будет ученым, как его обожаемый отец. И сейчас, своим уже не детским пальчиком, желтым от никотина, он все тыкал и тыкал во взрослые формулы, они были как бы наследницами тех, детских. А трещину, которая образовалась в нем, он не желал, НЕ ЖЕЛАЛ замечать. Он уже другой, другой. А того не вернешь, не вернешь.

А чистота, высота, совершенство? Ведь и к ним его влекло? Да. Но при чем здесь все-таки математика, математика как таковая?

Впрочем, и с "молодым ученым" не все было так просто. Каким бы ни был этот образ, он был, во всяком случае, образом нестрадающего человека. И он хотел измениться, стать таким вот, нестрадающим. Толстой, наверно, хотел превратиться в простого мужика, а он - в "молодого ученого". Главное пытаться стать не тем, кто ты есть, а кем именно - абсолютно неважно; как уж, в силу неведомых обстоятельств, тебе захочется. Вот тебе и вся толстовская "вера". Он и пытался стать не тем, кто он есть. Даже страстно желал. Но одновременно и не мог, и страстно не желал.

А что там, вдали? Вдали или, может быть, уже близко. Что за развязка? Он не знал. Он только чувствовал, что она неизбежно наступит. И тогда он все поймет. И поймет, что лучше бы не понимал.

Но математикой заниматься он не бросил. Не так-то это было просто. Какая-то привычка образовалось в нем, а кроме того, когда ты занят решением задачи, ни о чем другом ты не думаешь. Занимался он уже не так часто. Иногда, навскидку. А в остальном все шло как шло. Только какая-то страшная масса росла, зрела в нем, постепенно достигая критической.

Он лежал на кровати и думал, что бы такое поделать. Ему ничего не хотелось. Он мысленно перебрал все немногие занятия, удовольствия. Нет, ничего. Как в каком-нибудь фильме про мальчиков и девочек: "Скажи, а чего бы ты сейчас хотел больше всего на свете?" И он вдруг понял, что сейчас, в данную минуту, он хочет одного, - чтобы его не было.

Жить приходится каждый день. Ни перерыва, ни отпуска. Ему стало худо от этого осознания. Как будто раньше он этого не знал.

Он проснулся где-то в углу, на какой-то лежанке. Желтоватые, тусклые обои на стенах - мутно, смутно, как будто здесь еще не выветрился вчерашний накуренный дым. Чужой сервант, и детские модельки автомобилей на нем. Да точно, Серега же собирал модельки. Их целые ряды.

Это было первое, что он увидел, когда очнулся. Вчера он нажрался; сначала днем, один, как обычно; потом продолжил в полузнакомой компании, потом сел на автобус и поехал, имея в виду еще одну, знакомую; там никого не оказалось, но зато он встретил бывшего одноклассника Серегу. Продолжалось уже у него, там была компания, совершенно незнакомая, на столе белая скатерть, много бутылок, много разной снеди, похоже что-то справляли-отмечали; он жал руки, перевесившись через стол, над белой скатертью, задевая бутылки, потом сел, место сразу нашлось, временами мелькала мысль, что надо обязательно позвонить родителям, потом вывалились за добавкой, Серега сует деньги швейцару, а он Сереге помогает, уже ночь вокруг; последнее, что он помнит - черно-белый экран телевизора, "шло кино".

Первым делом он глотнул, пожевал ртом. Слюней не было во рту абсолютно. Потом чуть повел глазами; стена напротив качнулась, поплыла; отозвалось мертвящей дурнотой во всем теле, во всем существе; заколотилось сердце. Голова звенела. Все ясно. Пощады не будет. Раззявив рот, он поскреб пальцем по совершенно засохшему языку. Пить. Он попытался встать, сделал движение, но сразу же замер. Лежал с закрытыми глазами, мелко дрожа, покрывшись потом, стараясь дышать поглубже и поровнее, чтобы сердце унялось, но слишком сильный вдох мог вызвать приступ тошноты. Вывернет на паркет... Хрен с ним...

Открылась дверь по диагонали, вошел, разнузданно шатаясь, Серега, его швырнуло к стенке. Он как будто еще продолжал вчерашнюю пьянку. Он был нечесан, со вспухшим лицом, что-то свинорылое было в его облике, как у карикатуры с антиалкогольного плаката. На мгновение он даже испугался, даже несмотря на то что подыхал, - неужели и он сейчас выглядит так же? Серега присел у стола, свесив голову, - свесилась дикая черная грива, казацкий бунчук, - свесив руки между ног, как будто забывшись.

- Б...., с-сука!!! - внезапно бешено выкрикнул он, резко вскинувшись, яростно глядя в стену, совершенно трезво, на него не обращая ни малейшего внимания. Энергии в нем оставалось, оказывается, еще полно, хотя секунду назад он сидел, как полутруп.

Это он с мамашей, похоже... У них вечно... Яростно оттолкнувшись ладонью от поверхности стола, Серега поднялся; приволакивая ноги, пошел по комнате, глядя вниз, по стенкам; заглянул за сервант.

- Все выжрали... - пробормотал он, как будто лишний раз удостоверившись. И как будто неодобрительно, хотя сам же был среди выжравших.

- Ладно, слышь, - вполголоса сказал Серега, впервые заметив его, - ты как, жив? Пойдем ко мне, ну ее на хрен.