— Боюсь, что у меня не будет времени приехать, но я желаю вашему другу больших успехов, а всем вам — счастья. Благослови вас Бог!
С этими словами он тепло пожал ей руку, посадил Тину себе на плечо и ушел.
Но когда мальчики уже были в постели, он долго сидел у огня с усталым выражением лица, и «heimweh»[50] , или тоска по дому, была у него на сердце. И, вспомнив Джо — как она сидела с ребенком на коленях, и эту новую, необычную мягкость в ее лице, — он на минуту опустил голову на руки, а затем прошелся по комнате, словно ища что-то, чего не мог отыскать.
— Это не для меня. Я не должен надеяться на это теперь, — сказал он себе со вздохом, похожим на стон, а затем, словно упрекая себя за желание, которого не мог подавить, подошел и поцеловал две взъерошенные головки на подушке, взял свою пенковую трубку, что бывало с ним редко, и открыл Платона. Он боролся с собой как мог, и делал это мужественно, но, боюсь, не нашел, что пара бойких мальчиков, трубка и даже божественный Платон могут заменить жену, детей, дом.
Несмотря на ранний час, он пришел на станцию, чтобы проводить Джо; и благодаря ему она начала свое одинокое путешествие с приятными воспоминаниями о знакомом лице, улыбающемся ей на прощание, с букетиком фиалок, составившим ей компанию, и, что лучше всего, со счастливой мыслью: «Зима кончилась, и хотя я не написала книг, не заработала богатства, зато нашла настоящего друга и постараюсь сохранить его на всю жизнь».