– Мама, вы же все такие крутые, как тебя послушаешь, неужели нельзя иначе, чтобы вам никому не умирать?

– Не знаю, не пробовали, но опыт мне подсказывает, что на этот раз лучше с судьбой не спорить.

Замолчали надолго. Леха кусал непослушные губы, старался быть спокойным и сильным.

– Мам… Вдумайся, плиз, в простенький такой вопрос: кому лучше???

– Тебе, любимый и единственный сын мой. Спорить не надо, ни с судьбой, ни со мной. Я сейчас буду плакать, горько, долго, нудно… Избавь себя от этого зрелища и езжай. Один раз мы с тобой еще увидимся. Я буду ждать.

– Клянешься?

– Клянусь, Лешенька…

Леха сидел в пустом купе, впереди полдня пути, чемодан под рукой, сидел и ошарашенно осмысливал не только непонятные перспективы будущего, но и не менее невероятные аспекты прошлого, до которого как-то мысли раньше просто не доходили…

Ему за все детство и юность в голову не пришло удивиться тому, что в деревенском быту «баб Иры» заговоры и заклятья обычная вещь, что тысячу раз виденная им шкура волколака на полу в бабкиной спальне заметно отличалась от волчьей шкуры, что Васька понимает человеческие слова лучше, чем это положено фауне. А дядя Петя с его чудачествами и заходами? Все в деревне недолюбливали дядю Петю, но все и побаивались: на руку он был тяжел, а во хмелю буен. Одного только Леху он ни разу и пальцем не тронул и был очень к нему терпим и внимателен. Нет, Леху это не удивляло, он приписывал это обычной и естественной потребности человечества любить его, Леху Гришина… А его нянька и первая игрушка – Мурман, который уже лет двадцать пять, а может, и дольше оставался молодым и деятельным, в то время как его братья-близнецы состарились и умерли (Турман погиб в восемьдесят втором). Дядя Петя обмолвился раз, что, мол, Мурман – домашний, как Васька у Федоровны, а потому пусть тоже долго живет, для Лехи, когда тот вырастет, но и эти речи Леха воспринимал буднично, как прогноз погоды… И вся деревня, если вспомнить, зналась с нечистой силой, а вернее – так не сама ли ею была?… Вспомнил, как Ирка Гаврилова, ровесница с Болотной улицы, ладонью поджигала хворост, а Игорек Супрунов командовал муравьями, целые представления разыгрывал… Вспомнил… вспомнил… Как много невероятного, оказывается, можно было вспомнить…

Ой, елки-метелки, насколько может дурным хомосапый, почти девятнадцатилетний мужчина в расцвете сил и до этого!… Или это они его заколдовали во главе с мамочкой, чтобы он ничему не удивлялся?… Нет, Леха понимал, чувствовал, что дело тут не в околдованности, а в его собственной лопоухости… Ну, лопух не лопух, а никогда и никому он о деревенских чудесах не рассказывал, ни разу не проговорился, хотя возможности были… Пустяк, но Леха чуточку приободрился.

А теперь, стало быть, он выращен альтернативой Антихристу (?!) и едет принимать наследство дя… папы Пети (здравствуй, папочка-а! Повезло с фазером, монструм вульгариз, плиз… любимая, позволь представить: вон тот, в одних трусах и с перегаром на устах – мой папа, теперь он и твой папа…), а заодно и колдовскую вендетту. А может, он теперь сразу станет могущественным?… Леха побормотал всякую абракадабру, пощелкал пальцами – нет, даже пиво не появилось… Он надел наушники, включил сидюк и попытался утешиться Джимми Попом. Вроде помогло…

Поезд трясло, покачивало и обстукивало, как трясет и качает их во всем не очень цивилизованном мире, и Леха Гришин задремал, на время сна позабыв о миссии, которая вроде как ждет его, о близкой, предстоящей потере мамы и новоприобретенного отца, о том, что жизнь его теперь поменяется кардинально и что жить он будет ярко и если повезет – тысячелетия, как папа, или поменьше, как мама, или как Турман, если не повезет…

Стояло лето двухтысячного года от рождества Иисуса Христа, среднего сына Божия.

Июнь двухтысячного года высыпал на город целую охапку безоблачных ночей, одна другой белее, и однажды, возвращаясь утром домой, Денис, впервые за восемнадцать прожитых лет, понял, что счастье – реальность, как эти мосты и набережные, как эти озабоченные менты на Петропавловке… Счастье реально, и он вот-вот его повстречает, и возьмет себе, не в эту ночь, так в следующую… О, Питер, о, радость…

«В Ленинграде – слепое пятно, там будем жить». Эти странные слова отец произнес вполголоса, когда они сидели перед телевизором, все втроем. Денису было в ту пору лет девять, он залег к матери на колени, да так и заснул. Потом вдруг проснулся, сам не зная отчего, заерзал горячим затылком, устраиваясь поудобнее…

– Мама, опять ты куришь табак! Перестань, это вредно для легких и для организма.

– Да, да, сынок, я сейчас… – Мать тяжело потянулась к пепельнице на журнальном столике, загасила окурок.

– Папа, а что значит – слепое пятно?

– Ну, эта, это… – отец собрал в гармошку кожу на нешироком лбу, грозно закашлялся… Мать поспешила вмешаться:

– У тебя редкая форма аллергии, Денис, поэтому мы решили переехать туда, где аллергия не будет тебе досаждать.

– В Ленинград, да?

– Да, в Ленинград. Теперь уже Санкт-Петербург, у него опять старое название, как до революции. Там влажный климат, меньше ультрафиолета, тебе пойдет на пользу. Как твоя голова, не болит?

Головные боли прекратились у Дениса давно, еще в первом классе, от них остались только воспоминания, с каждым месяцем все более смутные, бледные… Но родители волновались по этому поводу без устали.

– Ура! Мы будем жить в Питере! В городе трех революций! До пупа затоваренный!… А белые ночи там каждый год?

– Каждый год. – Мать слабо улыбнулась, распрямила средний и указательный пальцы, клейменые сигаретной желтизной, потянулась за новой сигаретой.

– Я кому сказал – курить вредно! Папа, скажи маме, чтобы не курила!

– Оль, правда, не курила бы ты. Опять заболит голова у Диньки, а мы отвечай.

– Она у него не от того болит, – криво усмехнулась мама Дениса.

Тонкие пальцы жадно и бесплодно потрепыхались и неслышно упали Дениске на правое плечо.

– Денис, идем в кроватку, тебе пора спать. Вставай сам, ты уже взрослый самостоятельный мужчина.