Сережа охотно поверил, ему уже не хотелось домой, он шел и о чем-то думал, глядя себе под ноги.

- О чем ты думаешь? - спросил я его.

- О том, что скоро папа увезет меня в Солнечногорск, и я пойду в школу.

- Я тоже пойду в школу, - с усмешкой сказал я.

- А в школе хорошо?

- Нет. Я хочу в Москву, чтобы мороженное есть каждый день, а в школу не хочу. У нас учительница, Нина Григорьевна, говорит, что нищим подавать не надо. У нее торчат зубы, и вообще она страшная, как Кощей Бессмертный. Но, когда она сидит на перемене и проверяет тетрадки, ее становится жалко. Она мне часто ставит большие красивые двойки и красиво пишет замечания в дневник, а мама над этими замечаниями смеется, но все равно заставляет меня делать уроки, а я все равно их не делаю.

- Не хочу я в школу, - сказал Сережа, - я хочу здесь с бабушкой жить.

- Нет, - со вздохом ответил я, - родители возьмут тебя и отведут в школу, а бабушка останется здесь одна, будет сидеть осенью на лавочке и кофту себе зашивать, - я так сказал, потому что вспомнил кофту его бабушки, штопанную, с разными пуговицами.

Сосны разом потухли, солнце поежилось в хвое и исчезло вдруг. Надо было спешить домой, но не хотелось выходить их леса, словно русалки манили к себе, мерцая средь ветвей, и обещали ласку нежнее материнской, манили ради какого-то несбыточного счастья, которое там, там... стоит пробежать сквозь хлесткие ветви, дымистых в сумерках, молодых сосенок, перепрыгнуть через стоячий ручей, и тогда оно вдохновением вольется в сердце. Но уйдет вдохновение и останется страх, и русалки растворятся в колыхании. Я вывел Сережу на нашу улицу.

- Вот твой дом.

- Я не хочу домой! - сказал Сережа.

- Ты хочешь обратно? - я указал ему на бесформенный почерневший лес.

Сережа с умоляющим упреком посмотрел мне в глаза, я улыбался, мне тоже было грустно. Вышла Сережина бабушка, Сережа спрятался было за меня, но тут заплакал и бросился к ней. Она погрозила мне грязным от картофельной земли пальцем:

- Я тебе покажу, стервец, как маленьких обижать!

Я пожал плечами и поспешил домой, мне страшно хотелось чаю.

II

Время шло, и казалось, оно убывает, это читалось в глазах людей, делающих революцию, а ее совершали все, только я один был против революции, так мне, по крайней мере, представлялось. Гороховский дом мы продали, до нас доходили только слухи о Горохове. Рассказывал бывший наш сосед, москвич как и мы, Виталий, с которым мы поддерживали потухающие отношения; раньше он уважал нас, всегда улыбался нам: почтительно зажимал указательным пальцем правой руки левую ноздрю и медленно краснел от уважения. Теперь же он был всегда задумчив, и ничто не могло его из задумчивости вывести. Виталий говорил, что деревня спилась, изворовалась, что сам он обнес своей участок жестяным забором, купил овчарку и нанял сторожа. Я относился с его рассказам, как к недоразумению. Мне верилось, что опомниться должны жители нашего поселка, ведь с ними я связывал все лучшее в своей жизни. Они, потерявшиеся, были частью моего потерянного счастья. Я надеялся вернуть свое счастье и понимал, что его не вернуть без того, чтобы вернуть их.

Виталий в один из разговоров посулил мне работу. Долго и тщетно я искал места, но никак не проходил собеседования: то не во время был шутлив, то не вовремя сохранял серьезность, износил свой выходной костюм, а места так и не нашел; поэтому я чуть не бежал к Виталию на следующий же день после нашего с ним уговора. Виталий встретил меня в халате, с мокрой головой и каплями в бороде - только из ванной - и сразу объявил, что работы нет. Виталий, желтушный красавец с вкрадчивыми движениями, не мог пронзить меня своим волооким взглядом, хоть пытался, напрягал ноздри, глядел исподлобья. И взгляд его рушился, и он уже, казалось, готов был встать передо мной на колени. В молодости Виталий играл в студенческом театре.

- Ладно... - загадочно пробормотал он и повел меня по своей просторной квартире, обложенной пестрой керамической плиткой. На стенах висели написанные крупными мазками яркие картины. Показав квартиру, Виталий усадил меня на кухне.

- Скоро брошу все и уйду в монастырь, - сказал он, - у меня и келья уже забронирована, - он сказал это так, что я не понял, шутит он или говорит серьезно. - Вчера вернулся из Питера. Денег-то нет, но я не удержался. За пятьсот рублей взял карету и поехал по Сенатской площади, как граф. Люди показывали пальцем: "Смотрите, граф едет". В "Октябрьской" проститутки так и вешаются: "Недорого, - говорят, - недорого".

- Как там Горохово? - спросил я.

- Ну что ты все - Горохово да Горохово! - возмутился Виталий, - нет никакого Горохова. Лес вырубают, уже кладбище и поле видно. Каштанов, поэт этот, доносы на меня прилежно пишет, во всем винит меня.

- В чем именно? - спросил я

- А во всем! - весело ответил Виталий.

Я вспомнил Толю Каштанова, нашего соседа напротив. Он не был крестьянином и вообще взялся неизвестно откуда и работал неизвестно кем, так - ни то ни се человек, поэт одним словом. Он имел странное узловатое тело. Когда мы приглашали его почитать стихи, и угощали его чаем с окаменевшими от времени баранками, в таком уже виде купленными в поселковом магазине, казалось, только для того, чтобы чашку удержать, ему требуется уравновешивать ее всем телом, он отклонялся, как яхтсмен, и стул под ним скрипел, как корабельная снасть, но сам он не походил на яхтсмена. Толя заикался. Поздороваешься с ним посреди улицы, близкопосаженные мутно-серые глаза его закатывались, нижняя челюсть судорожно западала. Не дождешься ответа и идешь дальше, а Каштанов так и останется стоять, силясь вымолвить приветствие. Так же он и стихи читал, поэтому мы, главные его слушатели, толком не знали его стихов. Толя ездил по поселку на мопеде, по-старушечьи длинные волосы развивались на встречном резвом ветру, и лицо Толи становилось мертвенным от скорости. Было удивительно, что мопед держится дороги, не летит в тартарары, ведь Каштанов набирал скорость, не свойственную мопеду. Но когда, попив чаю с баранками, он усаживал меня, ребенка, на бензобак и катал по поселку, страха не было. Жена его, Таня, которой от каких-то родственников и достался дом в Горохове, родила Каштанову двух сыновей, слепочков с отца. И не мудрено, Таня внешне была одного типа с мужем, но внятней его, ладней. Помнится, давным-давно, пришла она к нам августовским вечером и возле холодной нетопленой печки языком вытащила мне из глаза соринку.