– Да как же это? – ужаснулась Наливайка-младшая.

– А шут ее знает. Дура-то непужаная. Это они с матерью широкие, нос драть… Я так и охнулась: последние тряпьиш-ки!

– Да чего там говорить…

– А тут к весне прикатила ее подружка, здрасьте вам, отец-мать, радуйтесь: пуговки на пальто не застегаются… Нацелинничалась… Ой, лихо мое! Это ж она про ихний барак и порассказала. Ухажеры со всего степу около того бараку.

– Да уж известное дело…

– Правда, говорит, которые самостоятельные, с понятней, дак те и замуж потом берут, погулямши. И домик им дают отдельный. Да как же, ничего не видемши, узнаешь, который с понятней, а который с безобразней на уме?

– Нету, нету у молодых строгости, – поддакивала Наливайка-младшая.

– Ой и натерпелася я с этой целиной! Да опосля, слава те господи, человек попался, забрал ее из того бараку. Работали у них приезжие, колодцы рыли, да один и присватался.

– Так, так…

– На Урал к себе забрал. Хоть и татарин, а пишет, ничего, смирный, уважительный. Двое детишек уже. Обошлося, как камень с души… А теперь вот Витькя, не знаю… Пишет ему одна, смущает малого… Глядишь, тоже завеется.

– И-и, да и пусть еде-е-ет! – нараспев высказалась Наливайка-младшая. – Малый – не девка… Вон Ваня наш… Что ж, говорит, я тут буду. И пять лет пройдет – Ванька, и десять – все Ванька. Деревня она и есть деревня. В одном звании… И верно, уехал, дак и живет теперь. До помощника В окно я увидел Витьку. Он стоял, прислонясь спиной к палисаднику, засунув руки в карманы и растопырив локтями накинутый бушлат. Время от времени над его кудлатой головой взвивался дымок папироски.

Дождик, наверно, и вправду поутих, потому что заметно посветлело, и был теперь виден не только колодец под бугром, но и бурые чащобы камышей за ним и даже тот берег с окраинными домами заречной улицы. Только пахота на бугре за избами еще размыто синела.

По той стороне, полевой дорогой, мимо намокших, резко желтевших скирдов новинной соломы, плелась подвода, и было видно, как лошадь усердно мотала головой, помогая себе тащить телегу. Витька долго следил за нею, потому, должно быть, что ничего живого не попадалось на глаза и глядеть было не на что.

Глядел на телегу и я… Вдруг Витька обернулся и закивал мне, замахал рукой. Я было не понял, в чем дело, но тут и сам за разговорами на кухне, за шумом самовара услыхал глухой и ровный гул самолета.

В доме сразу все всполошились. Хозяйка прибежала с моим пальто, просохшим, с горячей подкладкой, потом побежала помогать Наливайкам, сама же подхватила корзину и потащила в сени.

– Ой, леший! Да что ж он так-то налетел, – приговаривала она. – Чаю не попили.

– И на том спасибо, – выходя, ссутулилась в низких дверях Наливайка-младшая. – Заходите когда…

– Да вы городами, городами бегите. Тут ближче…

Самолет, развернувшись над селом, серым кургузым саранчуком промелькнул за деревьями и пал где-то в поле.

Уже за сараем я торопливо сунул руку хозяйке, она, простоволосая, с откинутым на плечи платком, тревожно озабоченная тем, как бы мы не опоздали, неловко подала мне свою маленькую, неприятно жесткую и сухую руку и, приговаривая: «Вы уж извиняйтя… Заходитя…», – растроганная не расставанием с нами, а скорее самой процедурой прощания, стыдливо и смущенно завлажнела глазами. Я взял у Наливайки-младшей корзину с гусем, и мы пошлепали торопливым скользучим бежком по раскисшей огородной тропке – я, за мной Наливайка-младшая и уже за ней, растопырив руки, толсто закутанная бабка.

– Час вам добрый! – кричала вослед нам от сарая хозяйка. – Ох, лихо мое!

3

К самолету никто не опоздал: в полутемном железном чреве кабины уже сидели и лейтенант со своей попутчицей, оживленной предстоящим полетом, и гражданин с ревизорским портфелем, и те две девчонки в высоких копноподобных прическах. В овальную дверь было видно, как внизу, возле стремянки, покуривая и часто сплевывая, нарочито налегая на матерок, панибратничал с пилотами аэродромный диспетчер. Наливайки сели в конце на разных скамейках, и когда самолет взревел, задрожал всем телом и помчался, они, грузно припечатанные к сиденью, уставились друг на друга, окаменело переживая оторопь.

Сначала за окном струилась близкая трава, потом она незаметно отступила вниз, стала полем, самолет накренился, поворачивая, земля резко провалилась, и в этом провале, в буром разливе камышей оловянно заблестела кривулистая речонка. Мы летели над долиной Варакуши, ближе к левому ее косогору, и вскоре внизу поплыли четкие квадратики дворов. Я даже разглядел сруб колодца под кручей с нитками тропинок, веером протянувшихся от него к избам, и, мысленно пробежав по одной из них, отыскал по вялому, затухающему дымку над соломенной крышей Витькину избу. Разглядел и неубранную грядку капусты, и сарай, и ворошок хвороста во дворе…

А еще успел разглядеть черное пятно перед палисадником, и я догадался, что это все еще стоит на улице Витька. Мне показалось, что мелькнуло его запрокинутое лицо – светлое пятнышко на темном фоне бушлата: должно быть, он глядел на самолет. И то, как от соседнего дома отделилось красное и двинулось навстречу Витьке…

Самолет забирал все выше, и стало видно далеко окрест: неоглядно простирались ухоженные поля – зеленые и черные, с пятнами скирдов на взметах, с жирными полосами дорог, разумно обходивших овражки и кочковатые низины, пестрая россыпь коров мелкой галькой виднелась на яркой озими… Сама же деревня, вытянувшаяся двумя долгими улицами по обе стороны Варакуши, под конец смешалась и разбрелась домами, и это был уже сам райцентр. Я отыскал базарный майдан с белой церквушкой, заезжий дом рядом с нею, где провел четыре командировочные ночи, и розовый брусок школы по другую сторону площади в окружении серых безлистых садов. За школой широко белела вода местной Рицы в голых глинистых берегах. Своими очертаниями пруд походил на балалайку, основанием которой служила ровная грядка плотины, а грифом – втекавшая в него Варакуша. С высоты все это казалось ничтожно малым, игрушечным, каким-то воплощением суеты сует. И только сама земля с высоты становилась еще шире и беспредельней.

И опять в корзине забился и закричал гусь, и все повернули головы, обрадовались происшествию, снявшему тягостное напряжение полета, засмеялись, заговорили. Покраснев, деланно заулыбалась и Наливайка-младшая: ей было неловко, что она везла такую беспокойную ношу. На крик гуся высунулся из служебного отсека пилот, широколицый, густобровый, в лихой аэрофлотской фуражке с эмблемами.

– Это у кого такая веселая закуска? – спросил он, оглядывая пассажиров.

Все уставились на бабку.

– А ну, давай, старая, шуранем его за борт, – сказал летчик. – Эх и полетит!

– И ее заодно, чтоб знала место, – желчно буркнул гражданин с портфелем. – Совсем обнаглели…

Наливайка-младшая побагровела от смущения, маленькие глаза ее замигали, но бабка даже не повела бровью.

– Ничего, мать, – летчик блеснул белозубой улыбкой. – Давай действуй… Гусь – это штука!

Все рассмеялись, он подмигнул и захлопнул за собой дверь.

Под крылом пластались дымные космы тумана, и вскоре самолет нырнул точно в вату – во что-то белое и глухое…