- Значит, не пойдешь? - процедил Партизан.

- Нет, не пойду.

Шут грустно улыбнулся. Каждый раз, стоило их оставить вдвоем, Партизан изводил Капитана предложением немедленно двинуться к берегам Латинской Америки.

Первым актом победоносной революции должна была стать высадка со шхуны на заболоченном берегу. Что делать дальше, Партизан знал до запятой. В его заросшей дикой порослью голове хранились тысячи планов боевых операций, диверсионно-разведывательных рейдов, актов саботажа и индивидуального террора. В финале герильи, бестолковой, страстной и красочной, как бразильский карнавал, разноцветное полотнище победившей революции должно было взвиться над разгромленным президентским дворцом. Три варианта речи для орущей от восторга толпы были давно написаны, выучены наизусть, а черновики сожжены из соображений конспирации. Революция, как роды, была неизбежна.

Но с начальным этапом операции была вечная проблема. Партизан страдал от морской болезни, его даже в трамвае укачивало до рвоты, а главное - он ни черта не смыслил в навигации.

А Капитан со свойственной скандинавам флегматичностью сразу же ставил под вопрос необходимость освободительной борьбы в странах третьего мира. Но дело было не в национальной склонности к д демократии и шведской модели социализма. Однажды, изрядно перепив, он признался Шуту, что у него уже давно отобрали лицензию на управление судном, любым: от крейсерской яхты до жалкой шлюпки. Капитан умолял сохранить это невольно вырвавшееся признание в тайне, и с тех пор Шут не знал, на чью сторону встать в регулярно вспыхивающих ссорах. Он любил Капитана и Партизана. Это были его единственные друзья. Других судьба уже не пошлет.

- Гад ты. Продался. - Партизан встал, покачнулся на отяжелевших ногах и уперся кулаками в стол. ? Там же люди страдают!

- Они везде страдают, - философски изрек Капитан, пыхнув трубкой. Он был уже на той стадии опьянения, когда неожиданно проклевывался тягучий прибалтийский акцент.

- Ну и сиди здесь, кисни от скуки! Я его возьму. - Партизан перенес тяжесть на одну руку и освободившейся ткнул Шута в плечо. - Пойдешь со мной, камрад?

Шут вздрогнул. Впервые Партизан предложил ему пойти на войну.

" Плохо дело, - подумал он. - Видно, совсем разбередило мужика. Добром это не кончится".

- Пойду, - кивнул Шут.

Партизан плюхнулся рядом на скамью, сграбастал Шута в объятия и смачно расцеловал в обе щеки.

- Родной ты мой! Ты даже не знаешь, как здорово это будет. - Он одной рукой прижал Шута к себе, другой стал разливать вино по стаканам. - Слушай, брат, слушай! Мы высадимся ночью. По грудь в воде добредем до берега. Болотом обойдем посты и скроемся в сельве. Будем идти всю ночь. Ночь и день, ночь и день, ночь и день... Пока не растворимся в зеленом море, пока ноздри не устанут проталкивать в легкие насыщенный испарениями и ароматами воздух, а глаза не устанут отражать зелень листвы, заляпанную огненными лепестками магнолий. Обезьяны будут бросать в нас сочащиеся пьяным соком плоды, попугаи, раскрашенные, как проститутки, станут орать нам в след наши собственные мысли, ручьи из красных муравьев потекут по нашим следам, отравленные стрелы, вылетая из чащи, упадут к нашим ногам, увязнув в нашем дыхании, полном проклятий и молитв, ягуары станут окликать нас по ночам голосами некогда любимых женщин, изумрудные змеи, скользя по лианам, будут слизывать слезы, выедающие наши глаза. А когда мы забудем последнее воспоминание, когда соленый пот растворит морщины на наших лицах, когда Южный крест выжжет свое тавро на наших зрачках и миллиарды москитов выцедят нашу кровь до последнего красного шарика, сельва распахнет свои горячие обьятия, горячие и удушливые, как объятия мулатки, опьяненной ромом и похотью. Она распахнет объятия и вытолкнет нас к прозрачному ручью, чья вода холоднее поцелуя смерти и прозрачнее слезы Спасителя. Через тысячу миль этот ручей превращается в мощную реку, непокорную, как судьба. Там, у истока реки Ориноко мы и разобьем лагерь. Пройдет сезон дождей, ручей помутнеет и выйдет из берегов, затопив маленькую долину. И тогда мы двинемся в поход. Вниз по реке. И ничто не сможет остановить нас, как ни что не может остановить реку, несущуюся на встречу Океану. Нельзя остановить Ориноко. Нельзя остановить Любовь. Нельзя остановить Революцию! - Партизан грохнул кулаком по столу, свесил голову и замолчал.

Шут осторожно пошевелился, сидеть было не удобно, а хватка у Партизана была мертвой, руки тонкие, но жилистые и сильные, как у акробата.

Партизан вздохнул и вдруг низко, почти шепотом затянул:

- Венсеремос, венсеремос!

Он медленно поднимал голову, голос его становился все громче и громче. Песня латиноамериканских партизан вырывалась на свободу из охрипшего горла, билась о стены комнаты, натыкалась на стеллажи книг, дробилась о хрустальные подвески люстры и, подхваченная струей свежего воздуха, вылетала в окно, распугивая голубей, кружащих над кафедральной площадью.

Партизан закинул голову вверх, лицо его, иссеченное шрамами и ранними морщинами, светилось, как ладонь, закрывающая от ветра язычок свечи. Из-под плотно сжатых век сочились слезы. Святые слезы еретиков и мятежников.

Капитан засопел и оттолкнул кресло. Шут вскочил на скамью и принялся дирижировать. Второй куплет песни ударил мощно, как гром пушки, возвещающий начало новой жизни.

- Эх - ма, живем, камарадос! - заорал Партизан, схватил со стола пустую бутылку и швырнул в окно. Не успела он исчезнуть из поля зрения, как ее догнала пуля, выпущенная умелой рукой. - Еще! - скомандовал Партизан, быстро перезаряжая пистолет.

Капитан метнул две бутылки разом, Партизан одним выстрелом раскрошил обе.

- Еще!!

- Гуляй, братишки! - Капитан схватил любимую тарелку, единственную, что осталась в живых от китайского сервиза, половину побили при контрабандном вывозе из Поднебесной, вторую доколотили уже здесь. - Якорь мне в задницу, я еду с вами! Еду!!

Дверь затряслась от мощных ударов, потом жалобно скрипнули петли, и она рухнула, подняв в воздух облако пыли и старые газеты.

Штабс-капитан гвардейцев строевым шагом вошел в комнату. В полной тишине противно поскрипывала давно нечищенная кираса. Каску он держал под мышкой, всю голову занимала огромная плешь, увенчаная черной изюминкой бородавки. Ее штабс-капитан всегда стеснялся и в любую жару ходил по городу в каске. Все знали, что только нечто уж совсем не укладывающееся в штаб-капитанской голове могло заставить его снять с нее каску. Он смахнул с плаща мелкое стеклянное крошево и укоризненно посмотрел на застывших на своих местах друзей.

- Допрыгались, диссиденты проклятые. - В его голосе не было злобы, только усталость.

- А что я такого сделал, господин штабс-капитан? - Шут решил, что обратились к нему, из троих статью о диссидентстве удобнее было пришить именно ему. Восемь лет на галерах, конечно, не сахар, но что не сделаешь ради друзей. Да и на галерах шуты нужны, не всем же дано веселить народ.

- А вот что! - Штабс-капитан выковырял из плаща осколок зеленого стекла. - Хорошо, что каска спасла. А будь на моем месте другой, а? Непреднамеренное убийство! Статья восемь "прим". Четвертование или десять лет исправительных работ.

- Ну и сажай, гнида, сажай! Всех не пересажаете! - Партизан рванул на груди зеленую спецназовскую майку. На левой груди у него была татуировка Че Гевары, на правой - Троцкого.

- Ты свой "иконостас" прикрой, - строго произнес штабс-капитан. Видали и не такое.

- Шута-то на кой вязать?! - cразу же сбавил обороты Партизан. - Он и так без работы сидит. Бери меня, я тюрьмы не боюсь.

- А я за тюрьму боюсь! - отчеканил штабс-капитан гвардейцев. - Я тебя в камеру, а народ, как узнает - на штурм. Было уже, хватит, ученые! До сих пор из получки за ремонт удерживают. А у меня семья, между прочим. - Он с намеком посмотрел на Капитана.

Тот кивнул. Вышел из комнаты, позвякивая связкой ключей. Вернулся с кожаным мешочком. Из него раздавался другой перезвон, нежный и немного сладострастный.