Однажды я дал коридорному денег, прося купить Якову, что ему нужно. Тот не понял и передал деньги непосредственно. После этого Яков остановил меня, когда я проходил по коридору.

-- Слышь, Володимер, -- сказал он. -- Спасибо тебе. Милостинку ты христову сотворил, дал коридорному для меня... Да, видишь вот: не беру я их. Прежде, на миру, грешил, брал в руки, а теперь не беру! Вот они тут на полу и валяются. А ты хлебную милостинку сотвори! Из теплых рук хлебная милостинка благоприятнее. Ироды-то меня на полуторной порции держат. Сам знаешь, что в ей, в полуторной-то порции... Просто сказать, что гладом изводят. Ну, да не вовсе еще бог от меня отступился,-- добрые люди поддерживают: вчера кто-то два ярушничка спустил на веревочке сверху-то. Спасибо, не оставляют православные христиане.

Как бы то ни было, хотя эти факты указывают на некоторое сочувствие среды, тем не менее, в самые страшные минуты, когда живая Яшкина душа содрогалась от дыхания близкой смерти и заставляла его судорожно хвататься за рамы и за холодные решетки тюремного оконца,-- в эти минуты душу эту, несомненно, должно было подавлять сознание страшного, ужасающего одиночества...

Был ли Яшка сумасшедший? Конечно, нет. Правда, сибирская психиатрия решила этот вопрос в положительном смысле, и Яшке предстояло вскоре испытать те же упрощенные приемы лечения, какие испытал остяк Тимошка. Тем не менее, я не сомневаюсь, что Яшка был вовсе не сумасшедший, а подвижник.

Да, если в наш век есть еще подвижники строго последовательные, всем существом своим отдавшиеся идее (какова бы она ни была), неумолимые к себе, "не вкушающие идоло-жертвенного мяса" и отвергшиеся всецело от греховного мира, то именно такой подвижник находился за крепкою дверью одной из одиночек подследственного отделения.

-- Есть семья у тебя? -- спросил я однажды Якова.

-- Была...-- ответил он сурово.-- Была семья у меня, было хозяйство, все было...

-- А теперь живы ли дети твои?

-- Бог знает... Как бог хранит... Не знаю...

-- Тоскливо, должно быть, за своими тебе, за домашними? Может, письмо тебе написать?

-- Нет, не тоскливо, -- мотнул он головой, как бы отбиваясь от тягостных мыслей.-- Одно вот разве: как бы им устоять, от прав-закону не отступить,-- об этом крушусь наипаче...

Несколько времени он сурово молчал за своею дверью.

-- На миру душу спасти,-- проговорил он задумчиво,-- и нет того лучше... Да трудно. Осилит, осилит мир-от тебя. Не те времена ноне... Ноне вместе жить, так отец с сыном, обнявши, погибнет, и мать с дочерью... А душу не соблюсти. Ох, и тут трудно, и одному-те... ах, не легко! Лукавый путает, искушает... ироды смущают... Хладом, гладом морят. "Отрекись от бога, от великого государя"... Скорбит душа-те, -- ох, скорбит тяжко!.. Плоть немощная прискорбна до смерти.

Тем не менее, легче было бы даже Михеича совратить с пути, на котором он обрел свое прочное душевное равновесие, чем заставить Яшку свернуть с тернистой тропинки, где он встречал одни горести... Казалось, он не доступен ни страху, ни лести, ни угрозе, ни ласке.

Как-то однажды, в прекрасный, но довольно холодный день поздней уже сибирской осени, Яшка к обычным своим обличениям во время поверки прибавил новое:

-- Пошто меня хладом изводите, пошто раму мне, слуги антихриста, не вставляете?

На следующий день была вставлена рама. Теплее и светлее стало в комнате Яшки, но вечером он стучал столь же неуклонно.

Эта черная неблагодарность поразила "его благородие" до глубины возмущенной души.

-- Подлец ты, Яшка, истинно подлец! -- произнес смотритель укоризненно, остановившись против Яшкиной двери.-- Я тебе раму вставил, а ты опять за прежнее принимаешься.

-- Беззаконник ты! -- загремел Яшка в ответ.-- Что ты меня рамой обвязать, что ли, хочешь?.. Душу рамой купить?.. Нет, врешь, не обвязал ты меня рамой своей, еще я тебе не подвержен. Для себя раму ты вставил, не для меня. Я без рамы за бога стоял и с рамой все одно постою же...

И дверь загремела бодрою частою дробью.

-- Слыхал? -- говорил мне после этого Яшка с глубоким презрением. -Беззаконник-то на какую хитрость поднялся? Раму, говорит, вставил,-- за раму отступись от бога, от великого государя!.. Этак вот другой ирод из начальников тоже меня сомущал!.. Калачами!.. Привели меня с партией в Тюмень. Смотритель купил два калача, подает милостинку, да и говорит: "Вот, бает, тебе христова милостинка, два калача,-- только уж ты меня слушайся. У меня чтоб в смирении"... Слыхал? -- "Милостинку я, мол, возьму. Она христовым именем принимается... Хоть сам сатана принеси, и от того возьму... А тебе, беззаконнику, я не подвержен". Н-е-ет! Меня лестью не купишь. Слава тебе, господи, поддерживает меня царица небесная. Стучу вот!..

Что же это за "прав-закон", за который Яшка принимал свое страстотерпство?

Привелось мне как-то писать официальное заявление, для чего я был вызван в тюремную контору. Меня посадили за стол, дали бумагу, перо и предоставили сочинять мое заявление под шум обычных конторских занятий. В это время "принимали новую партию". Письмоводитель выкликал по списку арестантов и опрашивал их звание, лета, судимость и так далее. Смотритель сидел тут же и рассеянно посматривал на принимаемых. Во всем этом было мало интересного для его благородия; для меня -- тем более, поэтому я сочинял свое заявление, не обращая внимания на происходившее.

Но вот монотонный разговор стал оживленнее. Я поднял глаза и увидел следующую картину.

Перед столом стоял человек небольшого роста в сером арестантском халате. Наружность его не отличалась ничем особенным. Казалось, он принадлежал к мелкому мещанству, к тому его слою, который сливается в маленьких городах и пригородах с серым крестьянским людом. Вид он имел равнодушный, пожалуй, можно бы сказать -- апатичный, если бы, порой, по лицу его не пробегала чуть заметная саркастическая улыбка, а в глазах не вспыхивал огонек какого-то сознательного превосходства или торжества. Но эти проблески были едва уловимы; они пробегали, на мгновение оживляя неподвижные черты, на которых тотчас опять водворялось выражение вялости. В передней толпились арестанты. Видимо заинтересованные ходом опроса, они тянулись друг из-за друга, вытягивая шеи и следя за разговором сотоварища с начальством.

-- Ты что ж не говоришь? -- кипятился письмоводитель.-- Что молчишь? Ты ведь мещанин из Камышина? Ведь тут, в твоем статейном списке, написано ясно. Вот!

Письмоводитель ткнул пальцем в лежавшую перед ним бумагу и поднес ее к носу арестанта. Тот презрительно отвернулся, и огонек в его глазах вспыхнул сильнее.

-- И ладно, коли написано,-- произнес он спокойно.

-- Да ты должен отвечать. Веры какой?

-- Никакой.

Смотритель быстро повернулся к говорившему и посмотрел на него выразительным долгим взглядом. Арестант выдержал этот взгляд с тем же видом вялого равнодушия.

-- Как никакой? В бога веруешь?

-- Где он, какой бог?.. Ты, что ли, его видел?..

-- Как ты смеешь так отвечать? -- набросился смотритель.-- Я тебя, сукина сына, сгною!.. Мерзавец ты этакой!

Мещанин из Камышина слегка пожал плечами.

-- Что ж,-- сказал он.-- Было бы за что гноить-то. Я прямо говорю... За то и сужден.

-- Врешь, мерзавец, наверное, за убийство сужден. Хороша, небось, птица!

Мещанин из Камышина сделал было движение, как будто хотел возражать, но через мгновенье опять повел плечами...

-- Там судите, за что сами знаете.

-- Какой твой родной язык? -- продолжает письмоводитель опрос по рубрикам.

-- Что еще? -- спрашивает опять мещанин с пренебрежением.-- Какой еще родной?.. Не знаю я....

-- Ах, ты, подлец! Ведь не по-немецки же ты говоришь? По-русски, чай?

-- Слышите сами, по-каковски я говорю.

-- Слышим-то мы слышим, да мало этого. Пиши ты, анафема! Надо знать: русский ты или чуваш, мордва какая-нибудь. Понял?

-- Чего понимать?.. Не знаю,-- решительно отрезал мещанин из Камышина.