— Не уйдут, ребята. Не уйдут!

— Ну, отличники наши, — сказал он, чуть помолчав. — Ну, оставайтесь, отличники. Выстрелите как следует уж. Как по щитам стреляли, так и выстрелите. Ну, Ковалёв… — Он не договорил и повернулся к выходу. — Пойду я в БЧ-пять, передам ребятам, что надо догнать. Обязательно надо догнать. Не грусти, Ковалёв…

Андрей сидел, ощущая спиной привычный холод башенной стали, чувствуя в ладонях знакомую тяжесть штурвала наводки и взглядом следя за экранами, где сейчас неподвижные, на нулевых делениях, замерли стрелки.

Глаза застилал туман. Тот самый туман, который Андрей впервые узнал, когда на каком-то торжественном вечере его, октябрёнка, поставили на стул и объявили, что он прочитает стихи. Зал показался большим, свет очень ярким, густой жар родился где-то внутри, в глазах зарябило, он почувствовал на ресницах слезы.

Второй раз, пожалуй так же сильно, Андрей волновался, когда в первый раз стрелял на учебных стрельбах. Оттренированный, умелый, он вдруг увидел, что красная стрелка на экране наводки забегала. Рывком штурвала он загонял её под белый штришок на другой, сероватой, с обрубленным носиком стрелке — «неподвижном индексе» — и не мог. Звучал сигнал ревуна, а лампочка перед глазами Андрея не вспыхивала… Ему показалось, что она перегорела, она не будет гореть. Но она вспыхнула, орудие ухнуло и с тяжёлым ударом отошло назад. Андрей успокоился.

Он знал, что и сейчас он будет спокоен.

* * *

Глянцевитая поверхность кругов наводки, мирно спящие красные стрелки. И хотя б на секунду, на долю секунды мелькнул перед ним брат, лицо его, взгляд хитрый, лукавый. Но сейчас о брате не думалось. Что-то другое, совсем далёкое приходило на память, вставало перед глазами, заслоняло собою орудие, друзей, одетых в военную форму.

Он идёт по траве. Трава мокрая от росы. Босым ногам холодно. Но солнышко уже пригревает. Оно поднялось над рощами настолько, что уже греет. И когда вышли на гривку — высокое место, где осока не такая пышная, как в низинах, — то идти стало совсем хорошо: роса здесь уже высохла, в траве — широкая тропинка. В руке Андрейки сетка, кусочек частой мережки, сшитый мешочком. В мешочке караси. Ленивые, блестящие, как медные пятаки, большие и тяжёлые. Они оттягивают руку. Но Андрейка ни за что не отдаст нести кому-нибудь первый улов. В нём есть доля и его труда. Он своими руками вытаскивал рыбу из «фитилей» — так называют в их местах рыболовные снасти из больших деревянных обручей, обтянутых мерёжей. Он не отдаст его никому нести, хотя нести очень тяжело. Тяжело ещё и потому, что нельзя перехватить карасей из одной руки в другую. Левая рука занята. Она придерживает рубашку на груди. Очень осторожно и бережно придерживает. Рубашка шевелится, и Андрейка чувствует, как около его ребячьего сердца возится что-то пухленькое, мягкое, тёплое. Утёнок. Утёнок, за которым они гонялись целый час. Гонялись по озеру, заросшему ивами, тихому и зеркальному на рассвете. Они догнали утёнка. Андрей мечтает вырастить утку. Большую утку и обязательно умную. Чтобы она ходила за ним, чтобы ела прямо из рук. Ребятишки будут завидовать. Ванька говорит, что это селезень. Ох, и красивый будет!

Ванька идёт впереди. Идёт своим шагом, за который мама опять бы стала его ругать. Переваливается и немножко подпрыгивает! Он поёт! Он, когда идёт по полю или по дороге за деревней, обязательно поёт. Песен у него немного. Но он их перепевает подряд и начинает снова, если дорога длинная. Сейчас он поёт про двух братьев. Как младший брат, красноармеец, встретил старшего, белогвардейца. Как разбит был белогвардейский отряд и старший, обезоруженный, стоял перед младшим. И как младший хорошо, по-братски, говорил о своей правде другому. Но как вдруг, выхватив винтовку у брата, старший младшему в грудь вонзил штык.

Впереди покачивалась спина брата, уже распевавшего новую песню «Ой вы, кони, вы, кони стальные», грело солнышко, и в воротах стояла мать, которая, конечно, сейчас отругает Ваньку за то, что он взял с собой Андрюшку необутым…

Стоял адмирал. Тяжёлым взглядом следил за рукой штурмана, прокладывавшего через точки и цифры карты линию корабельного курса. Рука штурмана чуть вздрагивала, и чем больше приближалась к нижнему срезу карты, тем становилась неувереннее. Молчал адмирал, молчал штурман, молчал радиометрист, сидевший перед экраном локатора. А экран полыхал. Полыхал жёлто-зелёными языками, яркими вспышками пятен: голубая горящая линия («развёртка», как называют её) потрескивала, пылала. Снизу и сбоку, уже слившись в одну жёлто-зелёную линию, стремительно и неумолимо накатывалась на поле экрана, накатывалась на корабль ещё не видимая глазом, ещё и не совсем близкая, но теперь уж не очень далёкая чужая земля.

Корпус эсминца дрожал. За кормой ревела и металась вода. Орудия лежали в нулевом положении. Радиометрист передал последние сведения о кильватерной колонне из четырех судов, и все на мостике поняли, что она находится на расстоянии чуть большем, чем предельная дистанция орудийного огня.

Адмирал ещё раз посмотрел на руку штурмана. Рука прочертила несколько миллиметров, и карандаш остановился, словно натолкнувшись на невидимую преграду. Но никакой преграды на карте не было, не было её и на воде, и вода, серо-голубоватая, одинаковая и с левого борта, и с правого, и за кормой, лежала и впереди, перед носом — ножом корабля. Не было никакой линии, хотя где-то здесь, может быть, чуть впереди, может быть, чуть позади, шёл рубеж, за которым плескалась вода не нейтральная — за которым плескалась уже чужая вода. Адмирал отошёл от прокладочного столика и остановился около ночного визира — прибора, стоявшего на самой высокой части мостика. Он увидел, как спина правого сигнальщика, равномерно и неторопливо водившего биноклем по горизонту, вздрогнула, как сигнальщик замер, подался вперёд. И, перекрывая молодой голос матроса, адмирал громко и несколько певуче скомандовал:

— Поднять Государственный!

Где-то на корабле долгие годы спокойно лежит и сберегается для коротких важных минут новый и яркий Государственный флаг СССР. Он поднимается рядом с военно-морскими, он поднимается над ними в ту минуту, когда корабль вступает в бой.

Он поднимался сейчас, ярко-алый, на мачте головного эсминца. Второй эсминец тоже поднял его.

Они! Четыре корабля в кильватерной колонне. Они, видимо, раньше почувствовали, что их нагоняют. По изломанной линии их курса, по беспорядочным и нервным звукам в эфире — адмирал несколько раз сам включал приёмник радиостанции, стоявший на мостике, — можно было понять, что там растерялись, что поздно почувствовали приближающуюся расплату.

— Передать на «Ревущий»! — Голос адмирала снова стал суховатым, отрывистым. — Его цель — замыкающий. Сигнал открытия огня — наш залп. Командир!

Капитан второго ранга, командовавший эсминцем, повернулся и застыл, спокойно глядя на адмирала.

— Командир, ваша цель — головной!

Адмирал помедлил секунду. Взгляд его упал на воду. Такая же вода, серая, чуть с голубинкой, как на сотни миль влево, как на многие мили вправо, вперёд, до самых чужих берегов. Такая же вода, как там, где оставался и таял прозрачно-зелёный, окружённый широкими пенными полосами след эсминца. Такая же вода, хоть, может быть, она и чужая. Такая же, какой видел он её много раз.

Такая же, какой помнит он её в предрассветные часы другого летнего дня. В ту минуту, когда сторожевой корабль головного охранения взорвался и стал тонуть.

Когда по колонне десантных судов вдруг передалось, проскользнуло слово «мины». Откуда? Чьи? Здесь не было мин. Разведка знала это точно. За этим морем, разбитым на квадраты, следили зорко и пристально. Чьи мины? Кто поставил здесь их? Здесь не было вражеских кораблей. Последние дни здесь не летали вражеские самолёты. Здесь… Об этом не вспомнили тогда. Это было слишком чудовищным, чтоб оно пришло в голову. Здесь несколько часов назад, прошлой ночью, проходили волны тяжёлых бомбардировщиков. Они шли бомбить те порты, куда будут выброшены русские десанты. Но это шли бомбардировщики тех, от кого пути русских десантов не держались в секрете. Вода! Знакомая. Такая же, как та, что далеко за кормой.