Это - деревня Соловьиха. Мой новый знакомый, от нечего делать, рассказал мне некоторые небезынтересные черты из жизни ее обитателей. Народ в Соловьихе живет предприимчивый и гордый; в окрестностях соловьихинцы слывут "воришканами". Случилось моему новому знакомому остановиться в селе Благовещении, у дьячка. Дело было зимой, к вечеру. Сидят за столом. Вдруг кто-то стук-стук в оконце. Выглянул дьячок: стоит за окном Иван Семенов, сосед-старичок, и на ночлег просится. "Да что ты, чай тебе до дому всего с версту?" - "С версту, мол, с версту, да мимо Соловьихи идти. Как бы опять к пролуби не свели".
Оказалось, что между этим старичком и соловьихинцами установились совершенно своеобразные отношения. Как только старик разживется деньгами, так непременно напьется на селе, а как напьется, так и начнет хвастать: имею у себя "Катеньку" в кармане. Пойдет после этого домой, его соловьихинцы и переймут на реке, да прямо к проруби.
- Хошь в пролубь?
Ну, разумеется, не хочет. Они и не неволят - отдай только им "Катеньку". Он отдает, делать нечего. Они опять:
- Хошь в пролубь?
- Не желаю, братцы.
- Так никому, гляди, не бай. Не скажешь, что ли?
- Не скажу!
- Заклянись!
- Чтоб мне, - говорит, - на сим месте провалиться, коли скажу единой душе.
И не говорит. Сколько раз этак его ловили, - надоело ему, перестал вечером мимо Соловьихи ходить, особливо когда выпивши, а не сказал никому. "Водили, - говорит, - к пролуби соловьихинцы", а кто именно - ни за что не скажет.
После этого рассказа я с особым любопытством взглянул на деревеньку "воришканов". Ну, где, думалось мне, кроме Ветлуги, встретите вы такую непосредственность и простоту приемов, и такое благородное доверие к чужому слову, и такую простодушную уверенность в возможности "провалиться на сим месте", в случае нарушения клятвы?.. Мой новый знакомый, сам - "ветлугай", уверял, что другой этакой деревни нет нигде больше по всей реке. В Марьине промышляли года три назад "красноярками"*, - ну, это дело другое. А положите в незапертой избе деньги, уходите на сутки, - никто не тронет.
______________
* Красноярками называют фальшивые бумажки.
- Как же все-таки соловьихинцы?
- Такой у них, позвольте сказать, обычай...
Ну, где еще, думалось мне опять, найдется такая терпимость к чужим обычаям?.. И огоньки Соловьихи мигали мне приветливо и простодушно: "нигде, нигде"...
- Вот и у Тюлина, - сказал я, улыбаясь, - тоже обычай.
- Верно! Подлец мужичок, будь он проклят! А и то надо сказать: дело свое знает. Вот пойдет осень или опять весна: тут он себя покажет... Другому бы ни за что в водополь с перевозом не управиться. Для этого случая больше и держим...
- Мир беседе!
- Милости просим!
К нашему огоньку с берестяными кошелками за спиной, с посошками в руках подошли два странника. Один из них, скинув котомку, внимательно поглядел на меня и сказал:
- Этого мы человека видели.
- Немудрено, - ответил я.
- На Люнде были?
- Был.
- Там и видели. По усердию или обет был даден владычице?
- По усердию. А вы?
- Мы к празднику ходили, стало быть, к сродникам.
- Что ж, садитесь к огоньку.
- Да нам бы на перевоз, - до дому недалече. К утру и дошел бы я.
- Да, на перевоз!.. - вмешался мой знакомый. - Тюлин последнюю ладью уволок. На пароме разве?..
- Где!.. Больно река взыграла.
- Да и шестов длинных нет.
Другой из новоприбывших подошел усталым шагом к берегу, и тотчас же над рекой раздалось громко, протяжно:
- Тю-ю-ли-ин! Лодку дава-а-ай!
Отклик покатился по реке, будто подхваченный быстрым течением. Игривая река, казалось, несет его с собой, перекидывая с одной стороны на другую меж заснувшими во мгле берегами. Отголоски убегали куда-то в вечернюю даль и замирали тихо, задумчиво, даже грустно, - так грустно, что, прислушавшись, странник не решился в другой раз потревожить это отдаленное вечернее эхо.
- Шабаш! - сказал он и, махнув рукой, вернулся к нашему огоньку.
- А парню-то и до дому рукой подать, - сказал первый из моих знакомых, - и всего-то версты четыре, из Песошной! Слыхали про песочинцев? - спросил он с лукавой усмешкой.
- Нет, я в здешних местах не бывал.
- У них, у песочинцев, тоже опять свой нрав. Что ни город, то, говорят люди, норов, что ни деревня, то обычай. Соловьихинцы, - я вот рассказывал, любят так, чтоб чужое взять, а уж песочинцы - те свое беречь мастера. Этто годов, может, пять назад, пошли семеро песочинцев в село Благовещение железо чинить: лемеха там, сошники, серпы и прочее деревенское орудие. Ну, починили, идут назад к реке и сумы с железом в руках несут. А река, как вот и теперь же, приплескивает сильно, играет, да еще ветер по реке ходит, волну раскачал. А лодка-то, известно, верткая. "А что, братцы вы мои, - говорит один, - как лодку у нас ковырнет, ведь железо-то, пожалуй, утопнет. Давай, робяты, кошели к себе привяжем, кабы железо не потопить". - "И то, мол, дело!" Так и сделали. К реке шли - железо в руках несли; в лодку садиться давай на себя навязывать. Выехали на середину, река лодку-те и начни заливать, лодка и опрокинься. Ну, железо-то крепко к спинам привязано - не потерялось. Так вместе с железом хозяевы ко дну и пошли, все семеро!.. Что, парень, аль не правду я баю?
Песочинец не возражал, и, при свете огонька, на всех трех лицах моих собеседников лежала одна и та же добродушно-насмешливая улыбка, с особенною ветлужскою складкой, живо напоминавшею мне Тюлина.
- Ну, а вы-то откуда? - спросил я у старика, который видел меня на Люнде.
- А я, господин, сам по себе. Без роду-племени, бездомный человек, солдатская кость.
- А все-таки, родом с Ветлуги?
- С нее, матушки. Не одну путину сгонял по ней смолоду. Да и после царской службы вот уж пятнадцатый год околачиваюсь.
Солдатского в этом старике было очень мало: только разве некоторая спокойная уверенность речи, да еще старый, засаленный картуз с какими-то едва заметными кантами и большим надорванным козырем. Из-под козыря глядели и искрились порой серые глаза, а около усов ютилась чуть заметная улыбка. Голос у старого солдата был очень приятный, грудной, с "перекатцем", выдававшим прежнего лихого песельника, но теперь уже значительно осипшим от старости, от речной сырости, а может и от "винища". Как бы то ни было, слушать этот голос с юмористическою ноткой и глядеть на ветлужскую усмешку старого солдата было очень приятно, и я вспомнил теперь, что действительно мы встречались с ним на озере. В разгар самого горячего спора на тему: "с татем, с разбойником, кольми паче с еретиком не общайся", - когда обе стороны засыпали друг друга текстами и разными тонкостями начетчицкой диалектики, - этот старичок, с надорванным козырем и искрящимися глазами, вынырнув внезапно в самой середине, испортил всю беседу, рассказав очень просто и без всяких текстов простой житейский случай. Рассказ произвел на большинство сильное отрезвляющее впечатление; начетчики отнеслись к нему с явным пренебрежением. Как бы то ни было, беседа была решительно испорчена, и толпа разошлась, унося, быть может, не одно проснувшееся сомнение...
- Помилуйте, бабий разговор, просторечие, - сказал мне с неудовольствием один из начетчиков. - Нешто это от писания?
- Да это кто такой, не Ефим ли? - спросил другой, подошедший к концу разговора.
- Он.
- Пустой мужичонко, ветлугай. В работниках у нас живал. Писания не знает. Евангелие одно читал... - и говоривший махнул рукой.
Ефим-ветлугай только улыбался своею особенною улыбкой, неизвестно к чему относящеюся: к предмету ли разговора, к слушателям или, быть может, к самому ему, пустому мужичонку, бездомнику, солдатской косточке... Как бы то ни было, мне казалось, что в рассказе ветлугая я слышал первое еще на Светлояре живое слово.
Теперь мы опять завели разговор на ту же тему: о Люнде, о Светлояре и Китеже, об уреневцах. Среди многочисленных и разноверных групп, собирающихся на Светлояре, приносящих туда, каждая, свои книги, свои напевы и свою веру, в особенности выделяются уреневские начетчики, устраивающие каждый год свой алтарь под одним и тем же старым дубом, на склоне холма. В то время как около австрийского священника, в полуманатейке и с длинными косами впереди ушей, едва-едва набирается десяток молящихся, - около уреневского дуба стоит тесная большая толпа. Меня поразили суровые, надменные лица этих начетчиков. Тут были женщины в темных скитских платьях, какой-то очень длинный субъект с резкими чертами, молодой мальчишка с сумой нищего, с лицом, покрытым оспой, и лохматый юродивый... Они читали и пели по очереди, однообразными, гнусавыми голосами, совершенно притом не обращая внимания на все окружающее. Между тем как представители других толков охотно вступали в споры, уреневцы держались свысока, пренебрежительно и на вопросы совсем не отвечали. Казалось, для них во всем мире не существовало уже ничего заслуживающего хотя бы малейшего снисхождения и вся святость сосредоточивалась на этом небольшом островке, занятом их тесно сомкнутыми "стрижеными гуменцами" и оглашаемом их унылыми напевами.