Изменить стиль страницы

Сначала его страсть встревожила меня; я уж собирался уехать с женою в Толедо. Само небо, без сомнения, внушало мне эту мысль. Действительно, если бы я лишил герцога возможности видеть мою жену, я бы избавился от бед, которые со мною приключились; но уверенность в ней меня успокоила. Мне казалось невозможным, чтобы женщина, которую я взял без приданого и из низкого звания, была бы так неблагодарна, чтобы забыть мои милости. Увы! Я мало знал ее. Честолюбие и тщеславие — две черты, столь свойственные женщинам, — были главными недостатками и моей жены.

Когда герцогу удалось открыться в своих чувствах, она возгордилась этой победой. Любовь человека, которого звали его сиятельством, льстила ее самолюбию и внушала ей тщеславные бредни; она возвысилась в собственном мнении и стала меньше меня любить. Она не только не была мне благодарна за все, что я для нее сделал, но начала меня презирать за это; она решила, что я недостоин быть мужем такой красавицы, и вообразила, что если бы влюбленный вельможа увидел ее до замужества, то непременно женился бы на ней. Опьяненная этими безумными мечтами и тронутая подарками, которые льстили ей, она под конец уступила тайным мольбам герцога.

Они стали переписываться, но я не имел ни малейшего понятия об их отношениях; наконец, к моему несчастью, я прозрел. Однажды, возвратясь с охоты раньше обыкновенного, я вошел в комнату жены; она не ожидала меня так рано; ей только что подали письмо от герцога, и она собиралась отвечать. Увидев меня, она не могла скрыть своего замешательства; я заметил на столе бумагу и чернила и содрогнулся; я понял, что она меня обманывает. Я потребовал показать мне, что она пишет, но она отказалась, так что мне пришлось употребить силу, чтобы удовлетворить свое ревнивое любопытство. Несмотря на ее сопротивление, я вырвал спрятанное у нее на груди письмо. Оно было следующего содержания.

«Долго ли мне томиться в ожидании второго свидания? Как вы жестоки, что, подав сладостную надежду, все медлите с ее осуществлением! Дон Хуан каждый день ездит на охоту или в Толедо: неужели мы не воспользуемся этим обстоятельством? Пощадите пылкую страсть, сжигающую меня. Пожалейте меня, сударыня! Подумайте о том, что если получить желаемое — великая радость, то ожидать его исполнения — нестерпимая мука».

Еще не дочитав эту записку, я пришел в страшную ярость. Первым моим движением было схватить кинжал, чтобы покончить с неверной женой, которая меня бесчестит, но, сообразив, что это была бы только половина мщения и что негодование мое требует еще другой жертвы, я сдержал свое бешенство. Я притворился и сказал жене как можно спокойнее:

«Сударыня, вы напрасно слушаете герцога: блеск его положения не должен вас ослеплять. Но молодым женщинам нравится пышность, и я хочу верить, что только в этом и состоит ваше преступление и что вы не оскорбили меня окончательно. Поэтому я прощаю вашу нескромность с условием, что впредь вы будете помнить о своих обязанностях в отношении меня и, отвечая только на мои чувства, постараетесь быть достойной их».

Сказав это, я вышел из комнаты с тем, чтобы дать жене оправиться от замешательства, а также чтобы в уединении самому успокоиться от гнева, который во мне клокотал. Хотя волнение мое и не улеглось, я два дня делал вид, что вполне спокоен. На третий день я выдумал, будто у меня крайне важное дело в Толедо, сказал жене, что должен на некоторое время отлучиться и что прошу ее в мое отсутствие не уронить своего доброго имени.

Я уехал. Но вместо того чтобы отправиться в Толедо, я с наступлением ночи тайком вернулся домой и спрятался в комнате преданного слуги, откуда мог видеть всякого входящего в мой дом. Я не сомневался, что герцог будет уведомлен о моем отъезде, и думал, что он не преминет воспользоваться этим обстоятельством; я надеялся застать их вдвоем и рассчитывал на полное возмездие.

Однако я обманулся в своих ожиданиях. В доме не делалось никаких приготовлений для приема ухаживателя; напротив, запирались наглухо все двери, и целых три дня не приходил не только сам герцог, но и никто из его слуг; тогда я убедился, что жена моя раскаялась в своем поступке и прервала все отношения с любовником.

Придя к такому выводу, я потерял охоту мстить и под влиянием любви, временно заглушенной гневом, бросился в покои жены, с восторгом обнял ее и сказал:

«Сударыня, возвращаю вам мое уважение и любовь. Признаюсь, я не ездил в Толедо; я выдумал это путешествие, чтобы испытать вас. Простите ревнивому мужу расставленную вам ловушку; ревность моя была не без основания: я боялся, что вы не образумитесь и не бросите горделивых бредней, но, благодарение небу, вы осознали свою ошибку, и я надеюсь, что впредь ничто не нарушит нашего согласия».

Слова эти, казалось, тронули мою жену; она сказала со слезами на глазах:

«Как я сожалею, что подала вам повод сомневаться в моей верности! Но напрасно я сокрушаюсь о том, что вызвало ваше естественное раздражение против меня; напрасно два дня я не осушаю глаз, напрасно все мое горе, все укоры совести, вы никогда уже не будете мне доверять!»

«Я уже вам верю! — прервал я ее, растроганный ее показным горем. — И не хочу больше вспоминать прошедшее, раз вы в нем раскаиваетесь».

Действительно, с этого времени я был к ней так же внимателен, как и прежде, и опять наслаждался счастьем, так жестоко нарушенным. Ощущения мои стали даже более острыми, потому что жена, словно желая изгладить из моей памяти нанесенную мне обиду, прилагала все усилия, чтобы мне нравиться; ее ласки стали более пылкими, и я почти рад был огорчениям, которые она мне причинила.

Вскоре я захворал. Хотя болезнь не угрожала жизни, трудно представить себе, до чего встревожилась моя жена; она проводила возле меня целые дни, а ночью, — я спал в отдельной комнате, — заходила ко мне по два-три раза, чтобы самолично узнать, как я себя чувствую; наконец, она вызвалась сама прислуживать мне во всем и казалось, что ее жизнь зависит от моей. Я со своей стороны так был тронут проявлениями ее любви, что беспрестанно ей об этом говорил. А между тем любовь ее, сеньор Мендоса, не была искренна, как я воображал.

Однажды ночью, когда я уже начал поправляться, меня разбудил слуга.

«Сеньор, — сказал он в волнении, — мне очень жаль вас тревожить, но я слишком вам предан, чтобы скрыть происходящее сейчас в вашем доме: герцог де Наксера находится у вашей супруги».

Я так был ошеломлен этим известием, что некоторое время смотрел на слугу, не находя слов. Чем больше я вникал в принесенное им известие, тем труднее было мне ему поверить.

«Нет, Фабио, — воскликнул я, — невозможно, чтобы жена моя была способна на такое страшное вероломство! Ты сам не уверен в том, что говоришь!»

«Дай Бог, чтобы я еще мог сомневаться в этом, сеньор, — отвечал Фабио, — но меня не обманешь притворством. С тех пор, как вы больны, я подозревал, что герцога каждую ночь впускают в комнату нашей госпожи. Я спрятался, чтобы увериться в своих подозрениях, и теперь вполне убедился, что они справедливы».

При этих словах я вскочил вне себя от гнева, накинул халат, взял шпагу и отправился в спальню жены; меня сопровождал Фабио со свечой в руках. При шуме, произведенном нашим приходом, сидевший на постели моей жены вскочил, выхватил из-за пояса пистолет, ринулся мне навстречу и выстрелил; но от волнения и поспешности он промахнулся. Тогда я бросился на него и всадил ему шпагу в сердце. Потом я повернулся к жене, которая была ни жива, ни мертва, и сказал ей:

«И ты, негодная, получи награду за свое вероломство».

С этими словами я пронзил ей грудь клинком, еще дымившимся кровью ее любовника.

— Я сам порицаю свою горячность, сеньор дон Фадрике, и сознаю, что мог бы наказать достойным образом неверную жену, не лишая ее жизни. Но легко ли сохранить хладнокровие в таких условиях? Вообразите себе эту изменницу, такую внимательную во время моей болезни, представьте себе все выражения ее привязанности, все обстоятельства, всю чудовищность ее измены и скажите, можно ли не простить ее убийство мужу, обезумевшему от справедливого — негодования?