Джон в восторге от этой затеи. Его интересует немецкая философия, он хочет изучить немецкий язык, и его привлекает эта энергичная нация, дерзостью своих замыслов и своей неутомимой изобретательностью пугающая весь мир почти так же, как столетием раньше - Наполеон.

И вот в конце июня, едва начались каникулы, он отбывает в Саутгемптон с двумя механиками и с Голланом - тот решил проследить за погрузкой автомобиля.

Табита нервничает, как всегда, когда Джон сидит за рулем, и, чтобы успокоиться, проводит утро с экономкой - затевает генеральную ревизию домашних припасов.

В одиннадцать часов лакей подает ей телеграмму. "Небольшая поломка. Приезжай больницу Бренте. Джим".

После бесконечно долгой дороги она подъезжает к маленькой провинциальной больнице. Голлан встречает ее на крыльце. Правая рука у него на перевязи, но он отделался ушибами. У Джона перелом черепа и сложный перелом правой ноги, сломана рука и, очевидно, задет позвоночник. Он до сих пор без сознания, и неизвестно, выживет ли. Но Голлан уже послал за специалистом и полон бодрости - оптимизма занятого человека, для которого всякое волнение только помеха. - Джон молод. У него есть воля к жизни, а это ему поможет лучше, чем любые доктора.

Но Табита, с побелевшим лицом и огромными глазами, отвечает только: - Я так и знала, что это случится.

- Берти, дорогая, как ты могла это знать?

- Зря мы подарили ему такую машину. Мы знали, что ему с ней не справиться, слишком большая.

- Поверь мне, Берти, мы еле тащились, не больше двадцати миль в час. Джонни очень неплохо правит, на перекрестках всегда глядит в оба. Это тот в нас врезался. Какой-то молодой идиот - гнал как сумасшедший и даже гудка не дал.

- Вот и я говорю - нельзя доверять автомобили мальчикам.

- Когда-то надо же начинать. Джону двадцать лет. - Голлан уже сердится.

- Не понимаю, как можно было вообще разрешить такие гонки.

- Дорогая Берти, эти гонки уже увеличили скорость автомобилей на пятьдесят миль в час.

- Но кому нужно ездить так быстро? Какой в этом смысл?

На лице у Голлана написано: "Разговаривать с этой женщиной бессмысленно. Все равно не поймет".

Специалист прибывает из Лондона в пять часов. Он и обнадеживает и предостерегает. Бодро уверяет, что знает случаи, когда при должном уходе такие пациенты выздоравливали; насчет ухода в этой больнице явно настроен скептически; перевозить же пациента в Лондон не советует - тряска может причинить ему непоправимый вред.

Джон не приходит в сознание три недели. Однажды местный врач после Очередного осмотра замечает в разговоре с Табитой: - Значит, воюем.

Табита, три недели не читавшая газет, спрашивает: - Опять Ирландия?

- Нет, немцы вторглись в Бельгию. Ну, да это, слава богу, ненадолго. Бельгийские крепости неуязвимы.

71

Неделю спустя дело идет к падению Парижа, но Табита счастлива, потому что Джон открыл глаза и узнал ее. Она соображает: "К тому времени, как Джон достаточно окрепнет, чтобы его взяли в армию, война уже кончится. Он спасся от войны". И тут же спохватывается: "Какие у меня мысли гадкие, какая я эгоистка!"

Она радуется, когда больного разрешают перевезти в Хэкстро, где целое крыло дома уже отведено под госпиталь, потому что, как она говорит, "должна же я хоть чем-то помочь".

И с головой окунается в работу. Она не жалеет себя. Ее работа - это жертвоприношение, отчаянная мольба, обращенная к неведомой силе: "Не карай меня. Я так стараюсь искупить мою вину".

После первых шести месяцев войны и затянувшихся операций на Сомме в жизнь вошла постоянная тревога, но и какая-то новая простота. Люди не скрывают своих чувств, вслух высказывают свои страхи и сомнения. Церкви переполнены, и Табита обнаруживает, что не ее одну преследует чувство вины. Молодые солдаты обличают себялюбие цивилизованного мира и кричат, что все нужно изменить.

Табита, вернувшись утром из церкви с отрешенным лицом, какое бывает после нового, сильного переживания, видит Джона - он ковыляет по террасе на двух костылях и встречает ее дружелюбной улыбкой.

- Ну как? Хорошая была проповедь?

- Да. О грехе и себялюбии.

- Знаю, знаю. "Война - божья кара".

Ответ замирает у Табиты на губах. Ее осенило. Слова любовь, грех, вина внезапно стали для нее живыми, и жизнь обрела смысл. Как могла она до сих пор быть слепа и глуха? Как могло случиться, что после трех лет хождения в церковь и тысячи проповедей она лишь теперь постигла, что всякая любовь от бога; что любить не на словах, а на деле - это и значит верить в бога!

И не менее ясно, что отказывать в любви, быть себялюбивым и жестоким значит навлекать на себя кару. Не потому ли на мир обрушилась война, что люди были себялюбивы, своекорыстны? Для нее это так очевидно, что она только недоумевает, как может весь мир не понять этого и не пасть на колени, моля о прощении. И она отвечает наконец Джону, даже с некоторой горячностью: - Что ж, по-твоему, она для этого недостаточно ужасна?

Не дав ему времени заговорить, она уходит. Она боится услышать возражение, на которое не сумеет ответить, так что оно, чего доброго, пойдет во вред - не ей, потому что ее вера за пределами любых доводов, но самому Джону. Она думает: "Все-таки он еще очень юн. Ему бы только показать, какой он умный. До понимания подлинной жизни он не дорос".

А Джон, глядя ей вслед, говорит себе: "Опять у нее это воскресное лицо. Кто бы подумал, что мама ударится в религию".

Но если Табита, к немалой досаде Джона, начала вникать в проповеди, Голлан совсем перестал ходить в церковь - даже в Хэкстро, даже в воскресенье утром. Война и для него упростила жизнь. Подобно тому как мощный сноп света из-за кулис, поглощая детали, ярко вычерчивает черно-белые фигуры актеров, война показала Голлана во весь рост. Как иные светские дамы, до сих пор, кажется, умевшие только весело проводить время, оказались дельными работниками; как забавные ничтожества обернулись чудовищными злодеями и подлецами; как честолюбцы полезли вверх, а бессовестные стали грабить совсем уж беззастенчиво и в открытую - так словно по команде вышли на первый план прирожденные организаторы, природные главари и начальники. В каждой деревне, на каждой улице нашелся человек, словно бы ничем не выдающийся, а оказывается - просто созданный для того, чтобы созывать собрания, диктовать линию поведения, заставлять себя слушаться.