Крафт побывал в доме пропавшего и осмотрел его архив. Писем нашлось мало, в основном от женщин. Связи с ними были кратковременны — укладывались в два-три месяца. Крафт не обнаружил чьих-либо писем с угрозами или попытками шантажа. Переписка показывала, что общение с людьми с годами неукоснительно сокращалось — это подтвердили и расспросы. Собственных рукописей пропавшего нашлось немного — главным образом курс по электротехнике, в разных вариантах. Но отдельные листки, не имевшие никакого отношения к электротехнике, Крафт находил то на ночной тумбочке, то на кухонном столе. Это был повторяющийся рисунок — окружность с концентрическими кольцами внутри, и столбики цифр рядом. На некоторых листках обнаружились строки, похожие на строчки стихов, — так, по крайней мере, определил их Крафт. Это были черновые наброски — с зачеркиваниями, заменами слов — стихов о природе, к которым он уже успел присмотреться у известных авторов. То общее свойство таких стихов, которое Крафт все силился уловить и никак не мог, выступало здесь довольно ярко, но тоже не поддавалось определению.
Рядом с последними строками был нарисован березовый крест.
Тут новое событие отвлекло Крафта от изучения архива — из реки выловили охотничье ружье. Осмотр показал, что выстрелы в лесоруба сделаны из него. Но вот что озадачивало — обойма была полная, не хватало лишь одного патрона. И тут житель самого близкого к реке домика на том берегу вспомнил, что слышал одинокий выстрел на рассвете следующего дня после убийства. Что ж, сказал себе Крафт, если этим выстрелом пропавший был убит на берегу и сброшен в реку, тело его всплывет рано или поздно в низовьях, и он об этом узнает. Крафт решил сделать перерыв в расследовании дела, вернулся к своим выпискам из стихотворных сборников и стал понемногу их систематизировать. Постепенно собрался довольно любопытный материал. Люди, писавшие эти стихи, были по-разному ориентированы относительно годичного солнцеоборота. Одни шли с ним более или менее в лад, другие как-то боком. Третьи совершенно определенно двигались против часовой, или, вернее, годовой стрелки — увядали весной, расцветали осенью — только ей из всех времен года радовался уже упоминавшийся, признанный великим русский поэт. Крафт несколько раз перечитал уже читанное им стихотворение и особо отметил уверенность поэта, что осень полезна его здоровью — даже своим «русским холодом». Всякой осенью он всякий раз заново молодеет и в нем кипят желанья. Осень привлекала его точно так, как кого-либо, был уверен поэт, может привлекать обреченная на смерть больная туберкулезом барышня… Как и в первый раз, Крафт, читая об этом, пожимал плечами, но продолжал листать поэтические томики. Одни поэты писали как бы о себе, другие передавали это слишком тесное единение с природой своим героям.
Особо выделял Крафт и даже понемногу начал классифицировать стихотворения — или отдельные их фрагменты — о деревьях.
Тот же русский поэт описывал три сосны своего детства как родных и близких, и новую рощу, выросшую вокруг них за годы его отсутствия, видел как детей, как зеленую семью, зато вдали стоит одинокое дерево, уподобленное автором старому холостяку, — вокруг него по-прежнему пусто. Крафт увлекся и нашел еще более выразительное в избранном им ракурсе стихотворение у немецкого поэта. Там мощное хвойное дерево стоит также совершенно одиноко где-то на Севере, на голой вершине, его морит сон, оно сковано смерзшимся белым покровом.
Эта застылость, обездвиженность, логически вытекающая из скованности дерева льдом и снегом, привлекла особое внимание Крафта. И в этом безрадостном состоянии дерево — это был скорее всего кедр — безнадежно и страстно мечтает о пальме, в безмолвной тоске произрастающей в некоей экзотической стране, надо думать, весьма и весьма далеко от крайнего, по-видимому, Севера, на неприступной и, по контрасту к ледяному покрову, накаляемой жарким солнцем Востока скале. Сила мужской неудовлетворенной любви к далекой и совершенно недоступной женщине, мощь роковых обстоятельств разила читающего это короткое стихотворение с убедительностью удара. Оно будто приоткрыло Крафту если не дверь, то щель в страну поэтических форм.
Была еще поэма — снова русская, — называвшаяся не то «Зеленый шум», не то «Зеленый гул». Там изображался в певучих, по-видимому, стихах (переводчик с ними не справился) весенний лес, одевающийся в еще сквозящую зеленую дымку. Каждое дерево описывалось как живое существо, особенно любимая в той стране береза «с зеленою косой». (У другого русского поэта, уже XX века, дотошный Крафт позже нашел строчку о том, что он целует березку, как чужую жену.) Поэма была построена на какой-то неясной связи между пробуждением природы и поступками главной героини, совершающей нечто противоречащее ее спокойному тихому характеру (автор поэмы весьма уместно применял поговорку «воды не замутит», то есть не совершит ничего неожиданного и незаконного — как легкий ветерок, не возмущающий водной глади). И у задумавшего убийство из ревности мужа изменницы слабеет — под влиянием этой именно смутно ощущаемой им связи — воля к убийству, нож выпадает из рук.
У того же поэта нашлось стихотворение о шестнадцатилетней девушке, находившейся тоже в живом единении с природой. Сосны приветливо машут ей вершинами — и, кажется, шепчут: «Усталый путник! Бро сайся скорей в наши объятья — мы добры и рады дать тебе столько прохлады, сколько ты захочешь». Крафту чудилось теперь что-то зловещее в этом вкрадчивом призыве. Были там и такие строки: «Саша плакала, когда рубили лес, и до сих пор вспоминает его, не в силах сдержать слез». Далее шло подробное описание самой рубки. Строка о том, как бодро шел «труд человека» под песни, находилась, на взгляд Крафта, разумеется, сугубо рационалистический (он и сам допускал, что, возможно, плохо понимал язык поэзии), в резком и странном противоречии с тоном и деталями описания действа. Осины валились как подкошенные — так пишут о метко подстреленном человеке. С треском ломали сухие березы, упорные же дубы (кто не знает стойкости этого дерева!) корчились, когда их выкорчевывали. Крафт не раз наблюдал этот процесс и не мог не оценить верность глаза красноречивого поэта, подметившего впечатление мучительности. А описание гибели старой сосны уже разило садизмом, почти пыточной камерой: ее сначала подрубали, затем нагибали к земле арканом (приходил на память Восток, всадник на коне, преследующий бегущего человека и размахивающий арканом, готовым обвить плечи бедняги, чтобы тут же кинуть его наземь). А повалив, плясали на ней, чтобы она плотней прижалась в смертной истоме к земле. Сам поэт и прибегал далее к сравнению происшедшего с тем, как после победы враг топчет мертвого героя… Готовящиеся к гибели осины у него стонут, из срубленной березы градом льются прощальные слезы, а далее — луна заливает поверженный лес как поле сражения. Но и этого всего было мало суровому стихотворцу. Он дает волнующее описание этого поля сражения как «кровавого поля», где слышны стоны и проклятья раненых, к которым никто уже не подойдет, рисует срубленные деревья как поверженных солдат, озираемых взглядом уцелевшего, видящего, как ветер шевелит волосы мертвых бойцов…
Когда-то в словах плачущей женщины — «Он любит меня без памяти» — ожила вдруг давно застывшая образность и подсказала Крафту разгадку семейной драмы. Сейчас стихи в школярски-добросовестном, как правило, переводе, молнией осветили вдруг сначала один, а потом другой день, ознаменованные злосчастными событиями.
Крафт ясно увидел поляну и лесоруба, наметившего очередной ствол. Сквозь чащу к поляне бежит человек. Он бежит по тропе — и топот достигает чуткого слуха лесоруба. Лесоруб втыкает топор в березу и оборачивается, чтобы посмотреть на бегущего. Тот все ближе. Лесоруб узнает его по одежде, по движениям и, нимало не опасаясь, ждет, желая скорее понять, что же могло заставить человека бежать так быстро. Если волнение и овладевает им, то это волнение за семью. Не случилось ли чего? Но тут же он успокаивает себя — человек бежит с другой стороны, это бежит чужая беда. Когда он видит его лицо — уже поздно.