Топили, но было холодно. Сидели не раздеваясь. Большинство устроилось в задних, темных рядах, передние скамьи, на свету, пустовали. У самой двери, свесив голову, сидел выживший из ума Юхан из богадельни, и глаза его блестели в темноте. Стены отсырели и там, где отстала штукатурка, были черны от копоти. Раньше тут была кузница, и тогда посередине помещался горн.

Пели звонко, пронзительно, истово, мужские голоса перекрывались женскими. Дребезжали гитары. Звук получался гулкий, как в погребе. Из хора выбивалось два чистых, лучше поставленных голоса обеих офицерш. Они стояли на ярком свету, задрав головы, сверкая глазами, и в отличие от прочих не заглядывали в книжки, знали текст наизусть. На обеих были доверху застегнутые плащи. Одна была темная, румяная, с пробивающейся в блестящем взгляде и в изгибе теплых, крупных губ сдержанной чувственностью. Вторая хрупкая, почти девочка, в чем только душа держится. Было в ней что-то трогательное, что-то беспомощное и какая-то открытость. Лицо бледное, простые, почти крестьянские черты, которые не назвать тонкими, но зато в них нежность превыше красоты. Глаза ее не сверкали, но взгляд тихо и глубоко сиял. Из-под офицерского убора выбивались тонкие светлые пряди и мягко падали вдоль щек. Она казалась странно обесцвеченной и вместе с тем вся горела. Как свеча, питаемая воском.

Андерс смотрел на нее не отрываясь. Где-то он уже видел это лицо...

Пели все истовей, все больше разгораясь. Сперва они еще управляли собой, но вот уж сделались сами не свои, голоса уходили из-под их власти, не подчинялись им. Один закричал в экстазе. Другие что-то забормотали вслед за ним. Хвала тебе, Иисусе! Слава тебе и хвала! Аллилуйя! Слава и хвала! Они, вздыхая, молились, запрятав лица в ладонях. Какая-то женщина раскачивалась, как от боли. Того, кто кричал, все это еще больше разжигало, он торопился, захлебывался словами. Он был как в бреду. И общая волна затянула, подхватила всех, взвилась и всех накрыла. Кто-то уже стонал. Из темного угла у самой двери таращился полоумный Юхан.

Андерсу все больше делалось не по себе. Он чувствовал, что его вот-вот вырвет. И духота какая, дышать нечем...

А они все бормотали, бормотали. И если бы хоть о боге. А то все об Иисусе и об Иисусе, и Андерсу это было особенно не по нутру, отталкивало его, претило ему, было ему чуждо. В самом воздухе ощущалась тяжесть, давило грудь, Андерс задыхался... Вся эта лихорадка, нагнетанье чувств - все это не про него.

Вот пришла очередь говорить той бледненькой, молоденькой, которую он, кажется, где-то уже видел. Она встала к барьерчику и, не поднимая глаз, заговорила. Андерс заметил, как неуверенно она держится, видно, не привыкла еще к тому, что она офицер. Но она вся светилась. Она говорила о том, как уверовала, как Иисус пришел к ней спасителем. Слава и хвала! Благословен еси, господи! Как он очистил ее от греха и подарил ей жизнь новую. И она сама стала лучше. Теперь у ней нет тех забот, которые снедают детей века сего. Все горести ее он возложил на свои плечи. Она выговорила это так просто, будто речь шла о вещи совершенно естественной. И вся сияла.

Андерс замер и неотрывно смотрел на нее. Мальчишки у барьерчика захихикали. Андерс вздрогнул, будто его разбудили. Но тотчас постарался отвлечься, не замечать их, ничего не замечать, кроме нее.

Она смущалась уже меньше, поднимала глаза, оглядывала зал. Бормотанье молитв, вздохи и стоны, раздававшиеся из всех углов, не сбивали ее, голос ее делался только глубже и теплей. До чего же чиста и проста была она в плаще из синего шевиота. Плащ был старый, местами совсем залоснился, особенно на левом боку, к которому она прижимала пачку газет, распродавая "Клич". Но сейчас, на тусклом свету, от потертости плащ блестел и выглядел прекрасно. Он был ей на редкость к лицу. Так, по крайней мере, казалось Андерсу. Он не мог отвести глаз от нее, от ее лица, когда она заговорила, лицо изменилось и стало совсем новым. Бледные губы будто улыбались. Она не смеялась, просто особенные нежные очертания рта создавали это впечатление улыбки.

Когда она умолкла, началась молитва необращенных. Молились, встав коленями на скамьи. "Солдаты" на эстраде время от времени принимались петь. Бренчали гитары. По залу проносились стоны. В полутьме почти ничего нельзя было разобрать, но Андерс увидел, что кое-кто почти распластался на скамьях. Эти-то и стонали.

Моленье становилось все более горячим. Молились уже все посвященные. Бормотали пылко, заглатывая слова: "О Иисусе, спаситель наш! Не отврати лица твоего от грешника, научи его путям твоим! Спаси его, спаси сегодня же! О, спаси, господи, сегодня же душу грешную! И мы вознесем тебе хвалу! О Иисусе!

Да не останется молитва наша всуе! Дай небо узреть сегодня же грешной душе!"

И опять, и опять... Стало жарко, душно, нечем дышать...

Андерс побледнел, губы у него дрожали, глаза блестели... Он задыхался... Чего доброго, он тоже примется стонать... Или кричать!

Он обеими руками вцепился в скамью...

Почти рядом с ним юная офицерша Армии спасения молилась в обнимку с женой рабочего. Он вгляделся в лицо девушки. Оно было совершенно спокойно. Отчего же она-то не взволнована, не разгорячена, как он?

Сложив руки, она тихонько шептала. Молилась? Или просто что-то бормотала? Он не расслышал. Видно было, что слова она произносит простые, сдержанные. Просто и сдержанно было все в ней. Юбка чуть завернулась, из-под нее торчали ботинки. Зато красная повязка на голове пламенела, как огонь.

Молились, просили. Пели, пели - все одно и то же. Стонали, вздыхали, извивались. Стало душно, жарко, тесно... потолок давил, стены наступали, сжимались вокруг, стало нестерпимо тягостно, хотелось отсюда вырваться...

Наконец-то из темноты вышел юнец, он качался, как во сне, подошел к эстраде, закричал, что он спасся, пустое лицо не выражало ничего, кроме полной истомленности... И вдруг он забормотал, забормотал захлебываясь...

О, как все возликовали, как запели! Бренчали гитары!

- Слава и хвала тебе, господи! Благодарение тебе, Иисусе!

Собрали пожертвования. Снова пели. Слава тебе, Иисусе! Благословен еси, господи!