Рассказ этот я слышала от нее раньше. Одно время даже казалось - это можно опубликовать в "Юности", вслед за ее очерками о двадцатых годах.

* * *

- Я всегда знала, что буду писать. И все мои знали. Делились пайкой. Надо же, наконец, начать. Но первые три года на воле не было ни кола ни двора. Просто негде было поставить стол.

Начала летом пятьдесят девятого в Закарпатье. В лесу, на пне, в школьной тетради. Были там с Антоном и Тоней. Но я еще в тюрьме, в лагере сочинила отдельные главы. Твердила, как стихи, наизусть.

Вероятно, потому она писала сравнительно легко, быстро.

- Я прочитала главу "Бутырские ночи" первому слушателю Антону, он заплакал. Тогда я внезапно почувствовала, что ему недолго осталось жить.

К семидесятому году она хотела дописать только одну последнюю главу: "За отсутствием состава преступления".

В ту осень у нее часто болело сердце, донимала бессонница, она говорила, что не успеет закончить, что смерть перегонит.

И каждый раз я упорно повторяла:

- Вы обязаны не только закончить "Крутой маршрут". Вы должны написать и еще одну книгу - как у Томаса Манна "Роман романа": как возникла рукопись, как росла, ее пути самиздатские и тамиздатские.

Эту книгу она написать не успела.

Случилось так, что я перечитывала "Крутой маршрут", уже закончив вчерне эти воспоминания. Сквозь первые страницы продиралась с некоторым трудом, задевали словесные штампы, сентиментальность, а то и газетные обороты.

Но все это скоро исчезло, наплывало негодование, ужас, сострадание, стыд. И я уже не думала, не хотела думать о том, как это написано. Некоторые словосочетания изредка продолжали коробить, но теперь уже неприятно, что я их замечаю.

Не знаю, какими художественными средствами автор передает мне невыносимость напряжения двух предтюремных лет. Вместе с героиней-автором приближаюсь к страшному, знаю, к чему, и тем не менее - скорей бы конец... Хоть какой-нибудь...

После первой встречи с этой рукописью мы прочитали в самиздате и тамиздате множество разных воспоминаний о лагерях - документальных и беллетризованных, наивно-бездарных и высокоталантливых. В "Крутом маршруте" теперь уже не осталось эпизода, мысли, настроения, фактов, которые не перекликались бы с фактами, мыслями, эпизодами, настроениями других книг. И об Архипелаге ГУЛаге я, не побывавшая там, словно бы теперь знаю так много: Арест, Обыск, Допрос, Камера, Лагпункт, Этап, Нары, Придурки, Вертухаи. Все эти и многие иные слова того мира прочно вошли в наш быт, в сознание, в подсознание.

...Перечитывая "Крутой маршрут", не могла оторваться. Нет, я ничего не знаю. И совершенно безразлично, есть ли на свете другие книги об ЭТОМ.

Она как-то сказала: "И всех-то нас история запишет под рубрикой " и др.". Ну, Бухарин, Рыков и др." Нет, неправда. Она, Евгения Гинзбург, написавшая "Крутой маршрут", она - единственна.

Живу ее жизнью. Теряю. Обретаю. Познаю безмерность горя и унижений.

Если все это так мне передается, так сохранилось, значит, это не просто документ, не просто "Хроника времен культа личности". Такое под силу только искусству. И непритязательность, общедоступность, наивность - это не слабости книги, это ее особенности.

...В начале 60-х годов мы надеялись, что вслед за "Иваном Денисовичем" выйдет и "Крутой маршрут". В том экземпляре "Крутого маршрута", который я перечитывала в 1977 году, вскоре после смерти автора, в главе "Седьмой вагон" - одной из сильнейших - меня что-то задевает. Не сразу соображаю, почему "Евгения Онегина" в этапе декламирует не Женя, а некая Шура (она же "Васенькина мама"). И вдруг словно озарение: глава готовилась к печати в СССР. Поэтому имена вымышленные...

...Увяли оттепельные надежды. Перестали писать в справочниках, в юбилейных изданиях: "погиб в годы культа личности". Не воплотилась мечта Евгении Семеновны, что ее внук в 1980 году прочитает советское издание "Крутого маршрута".

Но книга существует. Слово сильнее череды наших бессловесных вождей. Победила она!

7

Во Львове она читала нам свои стихи - они казались посредственными.

В Москве, в пору ее большой славы, работники издательства "Молодая гвардия" предложили ей найти себе тему для книги в серии "Жизнь замечательных людей". Она назвала несколько имен, в том числе забытую поэтессу Мирру Лохвицкую. Быть может, и стихи Лохвицкой вместе с Надсоном тоже в истоках ее собственных поэтических опытов.

В начале семидесятых годов в Израиле вышла антология "Русские поэты на еврейские темы". Составители включили стихи на библейские темы, в книге представлены стихи едва ли не всех русских поэтов за три века - от Державина до Слуцкого.

Есть там и одно стихотворение Евгении Гинзбург:

...И вновь, как седые евреи,

Воскликнем, надеждой палимы,

И голос сорвется, слабея:

- На будущий в Ерусалиме!

...Такая уж, видно, порода!

Замучены, нищи, гонимы,

Все ж скажем в ночь Нового года:

- На будущий - в Ерусалиме!

Она сочинила это стихотворение накануне Нового, 1938 года в Ярославской тюрьме. Прочла сокамернице. Ерусалим был условным - символом свободы.

Она обрадовалась публикации, показывала антологию друзьям и знакомым. И удивлялась - издатели сборника, видно, восприняли буквально то, что для нее было поэтической метафорой.

Она не только не чувствовала, не сознавала себя еврейкой, но даже и говорила:

- У меня никогда не было и не могло быть романа с евреем. Потому и в вас, Левочка, я влюбиться не могла бы...

- Женичка, вы просто антисемитка, расистка.

(Ни когда она сочиняла эти стихи, ни когда читала нам их во Львове, ни когда увидела напечатанными в Израиле, ни она - да и никто другой?... не могли себе представить, что метафора реализуется. Начиная с 1973 года, и ей пришлось прощаться с друзьями, со знакомыми, уезжающими в Израиль.)

8

Л. Ее сердили неодобрительные отзывы о зарубежных выступлениях Солженицына, Максимова, Коржавина.

- Ну и пусть они иногда преувеличивают. Это естественно. У них праведный гнев. Они пытаются объяснить этим западным идиотам, что те предают нас и губят себя. Ну и пускай Генрих Бёлль недоволен. Он ведь тоже ничего не понимает. Добрый, наивный немец. Я его очень люблю. Но он не способен понять ни Володю, ни Александра Исаевича, - он не испытал того, что испытали они и мы. Он только читал про тюрьмы, этапы, Колыму, Воркуту. Он добрый, всем сочувствует - и чилийцам, и вьетнамцам, и разным неграм. А для нас это несравнимо...

- Володя Максимов - добрый, душевный человек. Он так хорошо говорил со мной. Он по-настоящему любит Васю. И "Континент" - хороший журнал. Отличный. Володя столько рассказывал о новых планах. Нет, нет, вы несправедливы к нему. И Генрих несправедлив. Дались ему эти Шпрингер и Штраус. Никакие они вовсе не фашисты. Это леваки их так обзывают. И врут. Шпрингер издает книги и журналы всех направлений. И он помог нашим издавать "Континент". Почему же ваш Брандт этого не сделал? Потому что он боится рассердить наших правителей. Как же, им важнее всего разрядка, торговля. Шпрингер - молодец, не побоялся...

- Володя Максимов называет братьев Медведевых агентами КГБ. Этому я, разумеется, не верю. Ройчик - наивный, хороший человек. Я его люблю, но с ним совершенно не согласна. Он все еще живет в мире марксистских иллюзий и догм. Конечно, нашему правительству его точка зрения ближе, чем сахаровская. Поэтому его меньше преследуют. Это плохо, когда Рой нападает на Солженицына. Тот делает великое дело. И он так одинок. Я сама знаю, что в "Архипелаге" есть и неточности, и ошибки. Ни о ком нельзя говорить: "комически погиб". Но ведь, в общем-то, "Архипелаг" - великая книга, грандиозная. Он там и на меня несколько раз ссылается. И вас упомянул. И в "Теленке" он очень дружелюбно о вас писал. А вы к нему несправедливы и огорчаете меня больше, чем Рой. Тот ведь с ним никогда не дружил. Нет, я не могу с этим согласиться. У нас у всех один противник, страшный противник. Он весь мир давит. И нас готов опять придушить. Зачем же еще между собой враждовать?