Так же думали и говорили многие мои друзья и коллеги. Даже те, кто и раньше знал многое, даже те, кто никогда не верил тому, чему верила я, и они надеялись, что с XX съезда начинается обновление.

В марте 56-го года было общее партийное собрание в Союзе писателей. И я впервые решилась выступить:

- Необходимо сделать наши выборы именно выборами, чтобы и в Верховный Совет и в районные Советы в избирательных бюллетенях был бы не один, а несколько кандидатов, чтобы избиратели действительно выражали доверие (или недоверие) определенным лицам, а не просто автоматически подтверждали чужое решение. Нужно ликвидировать отделы кадров, руководители сами пусть отбирают себе сотрудников, отделы кадров обычно только мешают этому (тогда я еще не знала, что отделы кадров везде - это опорные точки госбезопасности).

Много лет спустя я поняла: все, что я тогда предлагала, было по существу отрицанием основ советской системы (в нашей среде ее тогда никто не называл тоталитарной) - свободные выборы и отказ от полицейски-бюрократического наблюдения за кадрами исключают номенклатурократию. Но тогда я могла это предлагать и считать осуществимым именно потому, что верила в здоровую социалистическую природу общества, в котором жила. Верила, что культ Сталина - нарост, что все злодейства и преступления - болезни. Не могла объяснить, да и не пыталась, как возникли эти болезни, но твердо верила, что их можно излечить.

Л. Доклад Хрущева я слышал во множестве пересказов. Потом наконец прочитал секретную брошюру в редакции "Иностранной литературы". Первые ощущения были - радость и новые надежды. Они укреплялись всем, что я узнавал о собраниях и о том выступлении Р., которое она здесь вспоминает. Хрущев прямо сказал, что "пока успели реабилитировать только немногих". Это укрепляло уверенность, что скоро дойдет очередь до тех, кто еще оставался в лагерях и в ссылках, и до меня.

Однако у меня был горький опыт и послесталинских лет.

Я вернулся в декабре 54-го года в ту самую московскую квартиру, из которой ушел на фронт в 41-м году. Но уже три недели спустя меня из нее выдворила милиция: ведь я просто отбыл срок по ст. 58, был лишен гражданских прав, в частности - права жить в Москве. Тогда я прописался в деревне возле Клина за сравнительно небольшую взятку секретарю сельсовета. А жил в Москве нелегально у друзей, главным образом у А. А. Белкина. Летом 1955 года был издан закон об амнистии по политическим статьям. Едва получив новый паспорт, я отправился лечиться в Ессентуки, но там меня настигло известие, что я не подлежал амнистии, ибо она распространялась только на тех, кто сотрудничал в годы войны с противником. И я снова писал жалобы Генеральному прокурору, в Верховный суд, в ЦК КПСС, настаивал на пересмотре дела, на отмене приговора. Мне помогала Елена Дмитриевна Стасова - бывшая сотрудница Ленина, "товарищ Абсолют", бывшая секретарша Сталина, бывший редактор французского издания журнала "Интернациональная литература". Она пересылала мои письма и заявления со своими "сопроводиловками" в разные высокие инстанции.

Помог и Константин Симонов - главный редактор "Нового мира" - по его указанию была опубликована в ноябре 55 года моя рецензия на книгу Эриха Вайнерта. После этого мне стали заказывать статьи редакции новых журналов "Иностранная литература" и "Москва", "Литературная энциклопедия" и сборник "День поэзии".

В апреле 56-го года "Правда" опубликовала Постановление пленума ЦК "О борьбе с культом личности и его последствиями", состоявшее из туманных общих фраз о восстановлении ленинских норм партийной жизни, об уважении к социалистической законности, но предостерегающее от "перегибов", от "уступок вражеской идеологии". До Москвы дошли сведения о забастовках и лагерных восстаниях в Джезказгане и на Воркуте в 1953 и 1954 годах, подавленных танками.

Меня несколько раз вызывал следователь военной прокуратуры, который, по его словам, "занимался пересмотром моего дела", задавал какие-то малозначащие вопросы, больше интересовался новейшими литературными сплетнями и тем, сколько зарабатывают писатели.

В мае 1956 года в кабинете заместителя Главного военного прокурора два розоволицых полковника, казенно-вежливые, самоуверенные и брезгливо-снисходительные, сказали мне, что нет никаких оснований отменять обвинительный приговор, что в моем деле были соблюдены все требуемые законом формы, я отбыл срок и должен теперь честным трудом оправдать себя перед родиной.

Моих возражений они просто не слышали, говорили между собой о чем-то другом, отвечали на телефонные звонки, пожелали всего хорошего...

Опять часы, дни злого, удушливого отчаяния. Я не помышлял о восстановлении в партии. Я хотел спокойно работать - заниматься историей русско-немецких культурных связей, историей зарубежной литературы и языковедческими исследованиями, которые начал на шарашке. Надеялся, что на жизнь смогу зарабатывать переводами.

Но я добивался гражданской реабилитации или хотя бы снятия судимости не только для того, чтобы прописаться в Москве, но и потому, что это был мой долг перед теми друзьями, которых в 1948 году исключили из партии, выгнали из армии, уволили с работы за то, что они вступались за меня, были свидетелями защиты, писали Сталину. Бывшие подполковники Валентин Левин и Михаил Аршанский, бывший гвардии полковник Михаил Кручинский, бывший гвардии старший лейтенант Галина Храмушина все еще оставались опальными. Мария, жена Валентина, умерла в 1950 году в Новосибирске, куда им пришлось уехать из Москвы в поисках работы.

Все это время они продолжали писать заявления в Комиссию партийного контроля, настаивая на восстановлении в партии. Но отвечал им тот самый партследователь Судаков, который вел их дела в сорок восьмом году, когда председатель КПК Шкирятов расправился не только с ними, но и с тем судьей, который меня оправдал, и с тем, который дал слишком малый срок, и с членами Военной коллегии, которые сократили было десятилетний срок до шести лет, и с адвокатом. (Адвокат Хавенсон утверждал, что это произошло по личному указанию Сталина.) Следователь военной прокуратуры весной пятьдесят шестого года говорил мне: "Трудность вашего дела в том, что оно больше партийное, чем уголовное. Если вас сейчас реабилитировать - это значит действовать против решения КПК при ЦК КПСС, а его никто не отменял".

Поэтому я снова и снова звонил все тому же Судакову, а он по-свойски, приветливо, но невнятно отвечал, что еще "нужно кое-что выяснить... тут еще пару закорючек раскрутить".

Между тем в редакциях, где мне уже заказывали статьи, меня настойчиво спрашивали, получил ли я справку о реабилитации.

Это раздражало, злило, и впечатление от хрущевского доклада я начал сравнивать с тем, как в 1935 году радовался речам Сталина о кадрах, которые "решают все", о "ценности каждого человека".

Был жаркий июльский день, когда я из приемной ЦК в очередной раз звонил Судакову. За неделю до этого он обещал, что скоро даст, наконец, удовлетворительный ответ. Спокойный, бесцветный мужской голос отвечал: "Товарища Судакова нет, он уехал надолго и никому ничего о вашем деле не поручил".

Тогда я заорал исступленно что-то о "сталинских, бериевских выблядках, последышах, гадах, душегубах", ругался уже просто по-лагерному "в душу, в рот, в гробовые доски...", перемешивая брань с газетным жаргоном.

Тот же ровный негромкий голос: "Успокойтесь, товарищ, успокойтесь. Вы в приемной внизу? Погодите, я сейчас к вам приду".

"Приходи, сука, можешь опять арестовывать, мне все равно".

Я сидел потный от жары и от ярости, опустошенный, отчаявшийся.

Пришел невысокий, седеющий, в сереньком пиджачке, с внимательным, серьезным, незлым взглядом. Мы зашли в какую-то пустую комнату рядом с бюро пропусков. Он положил на стол лист бумаги: "Ну, успокоился? Теперь давай-те рассказывайте все по порядку, я тут новый работник, тут сейчас все по-новому пойдет, по-другому".

Я в сотый раз повторил свою историю. Он слушал внимательно, переспрашивал участливо, и меня опять пробрало надеждой. Он попросил позвонить на следующий день. Я позвонил, он сказал: "Вам назначен прием у члена ЦК товарища Андреевой".