А мы тогда пели:

Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек...

Студент московского Института иностранных языков, бывший ростовский каменщик, добродушный парень, говорил своему другу наедине: "Сейчас главное - бдительность. У нас в институте столько иностранцев, никому доверять нельзя. Я раньше и не знал, какие бывают коварные методы иностранных разведок. Враги народа даже в ЦК, в Совнарком пролезли, а уж инородцы!.. Конечно, есть и среди них честные, но больше тех, кто маскируется. И значит, не доверяй никому!"

* * *

Страшные отступления первых месяцев войны, ужас ленинградской блокады, изуверский, унизительный режим оккупации и нацистских концлагерей возбуждали и болезненно обостряли национальное сознание.

А потом были победы и неостановимое движение от Волги до Эльбы. И от этого - радостный подъем и естественная гордость. Но росло и чванство, вздуваемое казенной пропагандой и густо приправленное ненавистью к противнику. Была у многих и глухая неприязнь к союзникам: меньше нашего воевали, долго тянули с открытием второго фронта.

Так возникало новое, уже шовинистическое сознание, возникало и само собой и насаждалось речами и статьями, стихами, сталинским тостом в июне сорок пятого года о великом русском народе и песнями "А Россия лучше всех!".

Сомневаться в этом было опасно.

Всех бывших военнопленных, даже тех, кто прошел нацистские тюрьмы и концлагеря, всех, кого угнали в Германию как "остарбайтеров", подвергали особой "фильтрации".

Ведь они за границей узнали, насколько люди там богаче жили, чем в стране осуществленного социализма. Но то же видели и солдаты, победно вступавшие в польские, чешские, венгерские, немецкие города.

Именно поэтому командование на первых порах даже поощряло грабежи "священная месть" должна была отдалить советских людей от иноземцев. Потом части оккупационных войск изолировали в казармах, в закрытых поселках. Особым законом запретили браки с иностранцами.

После первых хмельных праздничных встреч с союзниками на Эльбе советский солдат, разговорившийся с американцем, рисковал быть арестованным по подозрению в шпионаже.

Летом сорок пятого года мы верили, что победа над фашизмом означает начало мира. Но вскоре началась холодная война.

Капитан первого ранга Юрьев был заслуженным морским офицером. В 1923-1924 годах он участвовал в походе советских кораблей в Кантон, в гости к Сунь Ятсену. В 1941-1943 годах воевал в Ленинграде, был награжден многими орденами и медалями. В сорок шестом году его включили в советскую военную делегацию в Хельсинки, там он встречался с американскими и английскими офицерами. А потом его арестовали, и следователь потребовал, чтобы Юрьев подробно рассказал, о чем он во время банкета разговаривал со своими соседями по столу - американцем и англичанином (Юрьев говорил по-английски, а следивший за ним офицер СМЕРШа языка не знал).

Юрьев объяснял, что означают ленточки на его орденской колодке, рассказывал о советских орденах всё, что можно было прочитать в газетах, в текстах указов, учреждавших эти ордена. Больше ему не в чем было признаться. Его осудили за "выдачу государственной тайны" и "по подозрению в шпионаже" на 25 лет. До реабилитации он отбыл 10 лет.

Гвардии капитан Сидоренко, командир саперного батальона, много раз раненный, вступивший в партию в Сталинграде, в офицерской компании рассказывал о достоинствах немецких электровозов и строительных машин, которые он отправлял из Германии в СССР. Он был арестован и решением ОСО заочно осужден на 5 лет по ст. 58, п. 10 за "антисоветскую пропаганду", "восхваление вражеской техники".

Роман Пересветов - историк, литератор, фронтовой журналист - после 1945 года работал в Берлине в редакции немецкой газеты "Тэглихе рундшау", которую издавали советские оккупационные власти. Он полюбил немку, сотрудницу редакции, официально попросил разрешения жениться. По новому закону о запрещении браков он был осужден на 7 лет и отбыл их полностью.

Так склепывали железный занавес, так действовали оперативники госбезопасности, отделы кадров, контрразведчики, чтобы никто и не смел общаться с иностранцами без особого разрешения, никто из тех, кому "не положено".

Р. Мне общаться с иностранцами было положено. Я с 1940 года работала в ВОКСе - Всесоюзном обществе культурных связей с заграницей. Мы посылали за границу книги, материалы для выставок, статьи, и я должна была как переводчица помогать приезжающим в СССР американцам и англичанам. Это были военные, политические деятели и журналисты. Писательница Лилиан Хеллман провела у нас в сорок четвертом - сорок пятом годах четыре месяца, я была ее переводчицей, и мы подружились. Это была для меня первая дружба с человеком из другого мира. Она, 'уезжая, подарила мне браслет, написала мне письмо, прислала посылку - свитер и туфли. Три года спустя, в 1948 году, меня вызвали на Лубянку, грозили, допрашивали: "Как вы, советский человек, член партии, посмели принять подарки от иностранки?"

Молодую сотрудницу ВОКСа выгнали с работы за то, что она уединялась с иностранным коммунистом, руководителем Общества дружбы с СССР.

Одни чиновники запрещали общаться с людьми, другие подавляли общение с книгами, журналами, газетами, с произведениями зарубежного искусства.

В 1943 году было прекращено издание журнала "Интернациональная литература", якобы распространявшего "чуждые идеи". И в течение двенадцати лет такого издания не было.

В 1941 году закрыли (опасаясь бомбежек) Музей новой западной живописи (Ромен Роллан сказал, что в этот музей должен приходить каждый, кто изучает современное французское искусство). После войны музей уже не открывали. Картины импрессионистов, Пикассо, Матисса были объявлены формалистическими, декадентскими, и они оставались в запасниках до 1956 года.

Сталину показывали каждый новый фильм перед выходом на экран. Он сказал: "Надо вместо сотен посредственных и плохих картин, которые стоят нам столько денег, делать в год семь-восемь картин, но зато шедевров. На это не жалеть ни сил, ни средств". Это сталинское высказывание, как и все другие, стало применяться расширительно во всех областях духовной жизни. Сокращали издания русских авторов, и тем более решительно сокращали переводы иностранных книг. К концу послевоенного десятилетия в советских библиотеках современную американскую литературу представляли только Теодор Драйзер и Говард Фаст, английскую - Олдридж и Линдсей, французскую - Арагон и Андре Стиль, немецкую - Бехер и Куба. Всю Латинскую Америку представляли Неруда, Амаду, Гильен. Итальянской, испанской, западногерманской литератур не существовало вовсе.

В то время когда в Западной Европе и в США говорили, много писали, спорили о книгах Сартра и Камю, читатели советских газет знали, что экзистенциализм - это "идеология империалистической реакции". Хемингуэй до войны был одним из любимых писателей, но с 1939 года его перестали публиковать, поминали только отрицательно. О Фолкнере, о Кафке не слыхали вовсе.

В ВОКСе, в крупных библиотеках и научных институтах существуют спецхраны (специальные хранилища), в которые запирают газеты, журналы, книги, помеченные шестиугольным штампом, означающим - "Запрещено". Читать их могут только сотрудники, которым это полагается по должности, допущенные особым разрешением начальства.

...Спускаюсь в подвал. С заведующей спецхраном мы на "ты", но каждый раз я должна официально представиться. В особой книге отмечаются часы и минуты прихода и ухода. Там, в спецхране, я читала "Нью-Йорк тайме", лондонскую "Тайме" и составляла обзоры культурной жизни: новые книги, фильмы, театральные постановки и т. д. Эти мои обзоры тоже становились секретными, оставались в спецхране, и читать их могли тоже только допущенные по должности.

Тяжелая железная дверь того подвала символизировала для меня железный занавес, разделяющий миры.

Мои ровесники еще знали, чего нас лишают. В наших книжных шкафах еще оставались томики Хемингуэя, Томаса Манна, Пруста. Но уже школьникам и студентам послевоенных лет все это было едва доступно.