Мать была очень счастлива, когда носила его. В то время все было прекрасно. Она была спокойной и уверенной, и жизнь казалась ей богатой, как никогда, ведь она не только видела ее вокруг себя, но и носила в себе. Да, это дитя поистине делало её счастливой.

Роды были трудные, и в короткое время, которое она прожила после родов, ей пришлось сильно страдать, хотя она этого не показывала. Она даже не показывала, как ей было тяжело сознавать, что она умирает, если ей в самом деле было это тяжело. Никто не узнал, что она чувствовала, сознавая, что ей приходится уходить из жизни в самую светлую пору юности. Но самое удивительное было то, что, чувствуя приближение конца, она велела положить ребенка ей на грудь, чтобы он лежал у нее на груди, когда она будет умирать. Мол, пусть он познает смерть от своей матери. И так оно и случилось. Но отец младенца этому немало изумился.

Когда мать ребенка умерла, он услышал внутренний голос, повелевший ему взять младенца на руки, спуститься с горы и жить здесь, с этими людьми. Но почему он услышал этот голос и почему должен был так поступить, этого он не знает. Последние его слова сильно взволновали пастухов. Им очень нравился этот рассказ, но им тяжко было слушать про то, как младенец лежал на груди мертвой матери. И они начали горячо уговаривать отца хорошенько беречь младенца, не оставлять его одного ни на минуту. Они с радостью готовы были пасти стадо вместо него, когда придет его черед, лишь бы он оставался с младенцем, по крайней мере не отходил бы далеко от хижины. Потом они стали давать ему советы и наставления, как ухаживать за младенцем, как его кормить, хотя сами вряд ли это хорошо знали. Отец, приветливо улыбаясь, отвечал им, что им не нужно об этом печалиться, а на их предложение пасти вместо него стадо ответил отказом. Он хотел выполнять свою работу наравне со всеми пастухами, а слишком далеко от хижины он никогда не отходил. Они слушали его, качая головами, похоже было, что он их не успокоил.

Наконец они разошлись, каждый к своему жилищу.

Когда Товий и Джованни вернулись домой, в Храм, Товий рассказал слепому подробно, что происходило в хижине, как пастухи стояли на коленях перед младенцем, как будто поклонялись ему, хотя пни этого и не делали, - пожалуй, так нельзя сказать. И все же это было удивительно. А еще удивительно, что этот человек спустился с гор с ребенком на руках, чтобы жить с пастухами, и что мать младенца, судя по всему чистейшая из женщин, повенчала ребенка со смертью, положив его, умирая, себе на грудь.

Джованни согласился, что это было очень странно. Он долго сидел молча, погрузившись в раздумье. Потом он сказал, что были и другие дети бога, судьба которых вначале связана была с пастухами, кроме этого ребенка, о котором Товий так думает. Но Товий не стал его об этом расспрашивать, для него существовал только этот младенец. И когда наступил вечер и они улеглись спать, он долго лежал в темноте и думал об этом младенце, который, верно, теперь спал крепко и беззаботно рядом с отцом в маленькой хижине у подножия загадочной горы. И он понял, что сам боится, чтобы с ребенком что-нибудь не случилось.

И под завывание ветра в сухом репейнике вокруг разрушенного храма он уснул.

Товий откопал бога. Неизвестно, сколько лет лежал этот бог в земле, улыбаясь насмешливой улыбкой. Неизвестно было и что означала эта улыбка. Разгадать этого не мог ни сам Товий первым увидевший его, ни пастухи, ни Джованни, ощупавший бога старческими дрожащими пальцами, ни лысый, который, услыхав про каменного идола, прокрался сюда и долго смотрел на него колючими птичьими глазами, не говоря ни слова. Никто не мог понять, что означает эта древняя улыбка, какую тайну она скрывает, - слишком давно сотворили этого бога. Да и могли ли когда-нибудь люди разгадать эту улыбку? Она была неуязвимой, совершенно безразличной к миру людей и с презрением отворачивалась от него, от всего сущего. Но, несмотря на это, а может быть даже именно поэтому, она производила на человека пугающее впечатление так же, как и все это мощное каменное лицо, в шероховатую поверхность которого набилась красно-коричневая земля, напоминающая засохшую кровь. Идола изваяли из очень темного камня, вряд ли из того же, из которого был выстроен алтарь, а может быть, из того же самого. Товий нашел его в развалинах древних стен храма, в том месте, куда он раньше редко заходил. Этот бог вызвал у него удивление, потому что он не походил на обвалившиеся куски храма, а был изваян совеем по-иному. Но кого он изображал, он никак не мог догадаться.

Это ему было непонятно и теперь, когда бог был водружен, по-видимому, на то же место, где стоял когда-то, покуда не был повергнут какой-то, с толь же неведомой, как и он, силой. Ему не верилось, что это было изображение бога, он не мог себе этого представить. Так думал только Джованни, не веривший ни в каких богов, по крайней мере не желавший верить в них. Он сказал, что у бога, если бы он и существовал, была бы и темная, ночная сторона, не только светлая, добрая и милостивая, как хочется верить людям. Что божественное, если оно только существует, должно быть всеобъемлющим, гораздо более сложным, чем может себе представить человек, и, стало быть, более истинным. Ибо простое и цельное не есть истинное, не может быть им. Истиной может быть лишь нечто сложное.

Но был ли этот храм воздвигнут в честь именно этого бога? Этого никто не мог знать. Его изображение стояло в стороне. Самое святое место, алтарь в святилище, могло быть предназначено для кого-то другого. Ведь бог может быть не один.

Теперь каменное лицо было снова водружено на свое место и смотрело на них, как им казалось,

равнодушным, неподвижным взглядом. А по но нам бог улыбался в темноте насмешливой улыбкой, улыбкой, которая так долго была обращена к земле, потому что он был повергнут, с тех пор он во все не изменился, лицо его все так же хранило следы красно-коричневой храмовой земли, похожей на высохшую кровь.

Над пустынным побережьем, землей пастухов, стали летать большие птицы. Сначала их было всего лишь несколько, потом все больше и больше. Эти неслышные птицы парили в воздухе на тяжелых, широких крыльях, вытянув шеи и еле заметно поворачивая головы, чтобы высмотреть добычу внизу под собой, на земле. Никто не знал зачем и откуда они прилетели. Раньше их здесь не было. А если они и прилетали сюда, то давным-давно, чего никто не помнил. Они все прилетали и прилетали, целыми тучами, день и ночь, все так же бесшумно, отчего людям становилось страшно.

Потом вдруг стало ясно, зачем они прилетали. Люди увидели, что они собирались на пастбищах возле павших животных, овец и коз. Целая стая пожирала одно животное, птицы дрались из-за падали, разрывали куски мяса мощными кривы. клювами и смотрели друг на друга желтыми ядовитыми глазами.

Они не пугались людей, можно было подойти и хорошенько разглядеть их. Вблизи они были вовсе не такие, какими казались в воздухе: грязно-желтые, отвратительные. Их редкое, будто вывалянное в пыли оперенье было измарано мерзкими остатками падали, головы совсем голые, а зобы из пузырчатой кожи грязные, отвислые, гадкого вида. Это были вовсе не гордые хищные птицы, как казалось издали, а гнусные стервятники.

Прогнать их было невозможно, они не двигались с места. Да и не к чему было прогонять их, от подохших животных шла такая вонь, и даже хорошо было, что эти стервятники пожирали их, оставляя лишь чистые белые скелеты.

Но отчего гибла скотина? Этого пастухи понять не могли. Откуда свалилась на них такая напасть? Они пасли своих животных как всегда, как и их отцы. Почему это должно было случиться? Почему это случилось на земле, где никогда не происходило?

Кто же был этот лысый? Он вдруг откуда-то выныривал и снова исчезал. Долгое время его никто не видел, не видел вовсе. Где же он был в это время? Был ли он пастух? Вряд ли. Трудно было представить себе, что у него тоже есть стадо, которое он пасет. Он не походил на остальных пастухов. Вовсе нет.