- Нет, не ничья, а дожмет, - сказал сидящий впереди нервный медицинский генерал.

- Не говорите глупостей, - резко ответил такой же старенький, как Варвара Терентьевна, худой, бедно и ветхо одетый человечек, доктор Калашников. Старая женщина помнила его фамилию, потому что на прошлом матче он всегда так и говорил: "Доктор Калашников считает, что сейчас последует аш семь" или "Доктор Калашников считает, что тут ничего не произойдет".

- Однако зажимает, - послышалось откуда-то сзади, и действительно конь Ботвинника, как собака кошку, начал гонять по доске белого слона.

- Ничего, ничего. Сейчас пожмут руки, - сказал в седьмом ряду доктор Калашников.

Белая ладья, как хозяйка, вылезла из своего угла и предложила черному коню убраться. И он впрямь убрался, хотя свободно мог забрать еще одну белую пешку.

"Коленки дрожат", - подумала Варвара Терентьевна, обрадованная нерешительностью Ботвинника.

- Ботинок бздо-бздо, - сказал мальчишка постарше, который посылал меньшего звонить Инге.

- Да ничего тут не было, товарищи, - разгорячился генерал, сам недовольный трусостью своего кумира.

Снова замелькали в зале маленькие карманные доски, поднялся невообразимый шум, и маленький чех вышел к краю сцены и умоляюще замахал руками. Успокоить публику ему не удалось, и партия продолжалась уже при жужжании зала, несмотря на грозные взгляды Ботвинника. Чемпион неодобрительно поворачивал голову к судье (видимо, был раздосадован своим слабым тридцать четвертым ходом). Но судья был беспомощен.

Противники разменяли еще по паре пешек, Ботвинник дал зачем-то на последнем перед контролем времени сороковом ходу шах ладьей, и на огромной доске появилась табличка "Партия отложена".

Смыслов остался на сцене записывать ход, а чемпион встал, подошел к судье, что-то ему сказал (видимо, жаловался на шум в зале) и ушел за кулисы под жидкие аплодисменты своих болельщиков.

Варвара Терентьевна мелким дрожащим почерком записала на своей программке позицию и, не дождавшись, пока Смыслов запишет свой тайный ход, бочком прошла из зала. Она была недовольна претендентом. Все-таки он играл белыми и должен был выиграть. К тому же, Варвара Терентьевна хотела, чтобы Смыслов выиграл при ее жизни.

"Слишком много волнений. Это уже не для тебя, Варвара", - сказала мысленно голосом своей матери, умершей в конце прошлого века.

В вестибюле старой женщине снова стало нехорошо, и она посидела немного на плюшевой скамеечке. Зато в гардеробе было пусто. Маленькими шажками Варвара Терентьевна спустилась с широкой лестницы и засеменила к вешалке, как во сне протянула женщине в капельдинерской форме номерок, надела вытертую сплошь четвертьвековую свою шубку и, забыв протянуть медяки гардеробщице и сказать ей спасибо, заковыляла к выходу.

Она словно куда-то провалилась и теряла ощущение времени и места. Ноги сами тащили ее от зала Чайковского к троллейбусной остановке, к передней площадке троллейбуса, к сидению для детей и инвалидов. Она уже забыла, где была и куда ехала, и троллейбус довез бы ее до Курского вокзала, если бы случайно севшая на Лиховом знакомая из дома напротив не вывела ее в двери и не перевела через Садовое кольцо.

- Что с вами? - несколько раз допытывалась женщина, но Варвара Терентьевна только кивала и бормотала что-то вроде:

- Коля... Мама, Коля не виноват. Тетя, Коля не виноват.

Женщине пришлось завести старуху в ее подъезд, подняться с ней по лестнице и даже позвонить в дверь. Старуха ключа найти не могла и даже не пыталась его искать. Да и искать негде было, потому что в ветхой шубке карманов не было, а ридикюль, очевидно, старуха где-то выронила.

Полина открыла дверь, недовольно кивнула женщине, но тут же, взглянув на старуху, поняла, что та не в себе, усадила ее на сундук и кинулась открывать двери рысаковских комнат. Они были заперты, но Полина знала, куда кладут ключи, открыла меньшую, старухину, стащила со старухи шубку и почти на руках перенесла на кушетку.

- Ничего, ничего... Инга сейчас придет, - успокаивала Полина, хотя старуха поминала не Ингу, а какого-то Николая и сударя или государя.

- Неужели помрет, - подумала с ужасом, хотя всю жизнь только и мечтала, чтоб эту вредную каргу прибрали черти. - И где эта дура шлендрает? - помянула Ингу. Времени был двенадцатый час.

- Сейчас, сейчас, - ответила на истошный старухин крик: "Коленька!"

"И кого это зовет? Отца, что ли", - соображала соседка, забывая, что отца старухи звали Терентий.

Но на самом деле Варвара Терентьевна звала, да и скорее не звала, а в крике вспоминала, не родного брата Николеньку, а двоюродного Колю, которого уже с лишком семьдесят лет не было на свете. Тот Коля - чудной, прыщавый, некрасивый юноша - казался ей, десятилетней девочке (такой она себя сейчас ощущала), самым прекрасным человеком на земле. Каждый его приезд из Питера в Тихвин был для нее праздником, хотя взрослые сердились, что Колька в столице валяет ваньку и уж лучше бы пошел служить, раз связался Бог знает с кем, ходит в рваных галошах, хозяйке за квартиру не платит, а уж на лекциях его увидишь реже, чем нигилиста во храме.

Но для маленькой, некрасивой, худой (ребра одни!) Вареньки он был удивителен и прекрасен, и даже прыщи на его лице были прекрасны, и голос у него был, как у трагического актера (тот самый голос, которым он выдал всю "Народную Волю!), и маленькие юношеские усики казались Вареньке кавалергардскими. Про дурную, схваченную им в Питере болезнь она слышала, но ничего, естественно, не поняла. Чтобы привлечь внимание кузена, Варенька выучилась играть в эти смешные деревянные фигурки, и теперь, через семьдесят с лишком лет, шахматы непостижимо соединились в мозгу старой женщины с ее несчастным двоюродным братом и, крича какую-то невнятицу, она видела не демонстрационную доску зала имени Чайковского, а свою плачущую мать и окаменевшую бледную тетку, мать террориста, и всю семью в день известия о Первом марта.

- Доходит старая. Шарики за ролики заворачиваются, - ворчала Полина, набирая в соседней комнате номер "скорой помощи".

21

- Чёрт, свалился на мою голову, - недовольно буркнул Курчев, когда они вышли с Ингой на Переяславку. К ночи мороз вернулся и весны как не бывало. Холод, словно в отместку за стаявший за день снег, завертел по всей улице от Казанского вокзала до Рижского, и лейтенант обнял женщину, стараясь заслонить ее от летящего навстречу колючего ветра.

- Нехорошо так. Он твой друг, - шепнула Инга.

- Приезжал бы, когда ты уходила в библиотеку.

- Он мне тоже не нравится. Но пусть поживет у тебя. А то мы совсем с ума сошли. Так нельзя. У меня теперь саднит...

- Что? - забеспокоился лейтенант, останавливаясь посреди улицы.

- Ничего особенного. Просто перестарались. Не волнуйся. За эти дни пройдет.

- Н-да... - с сомнением покачал головой. - А лучше б я выгнал Гришку! Когда ты рядом, все просто...

- Когда я рядом, ты ничего не делаешь. И я тоже. Так дальше нельзя. Все-таки тебе надо определяться, а мне дописывать диссертацию.

- А у меня в конюшне не допишешь? Так? - спросил с тоской.

- Причем твоя конюшня? Мне нравится твоя конюшня. Вот отлежусь денька два с половиной и вернусь. Ну, просто сейчас, когда мне нельзя. Ну, понимаешь, сейчас мне дома лучше. V нас душ и все такое...

- Угу.

- Никуда не денусь. Только надо нам хоть иногда работать. А то все разлетится...

Ей хотелось объяснить лейтенанту, что за эти три дня она к нему привязалась, и еще каплю, ну, самую-самую малость - и она совсем забудет доцента. И пусть он не грустит, что она ему не говорит, что любит его. Она ведь уже почти любит. Ну, еще немного и она будет его любить, его одного окончательной и безраздельной любовью. Пусть он не печалится и не тревожится. Ведь не важно, как начать. Важно, что она страшно привязалась к нему. Он ей уже свой, родной, почти родной, и не только из-за того, что ей с ним это хорошо. Ведь вот сейчас ей уже нельзя, а она все равно осталась, и если бы этот беззубый облезлый мужчина в драповом синем пальто не разбудил их, они бы счастливо доспали до утра.