- Вон гляди. Видел? - взял "Огонек". - Старик ничего, а?

- Неизвестный снимок, - сказал племянник. На Сталине не было погон, хотя фотография была явно последних лет.

- Неизвестный? Сказал тоже... Самый что ни на есть известный. Такой и был. А все остальные - намалеваны, ретуши на них больше, чем снимка.

- Часто видели?

- Часто не часто, но доводилось. Год назад что было?! А теперь - всего один портрет.

- Так сегодня только третье.

Курчеву хотелось есть. Суп стыл на тарелке, а дядька, воодушевленный снимком, коньяку еще не разливал.

- И пятого тоже не будет. Вот снимок, стихи - и все. Теперь постановление - одни рождения отмечать.

- Да, я слышал.

- А чего слышать? В газетах было. Стихи прочел?

- Какие?

- Журнал купил, а стихи не читал. Спереди они. Сейчас зачту тебе. Вот выпьем только.

- Ни-ни, в память не чокаются, - отстранил Василий Митрофанович рюмку.

- Так ведь третье еще, - повторил племянник.

- Все равно. По такому человеку можно и неделю отмечать. Вот послушай. Или голодный? Так ты ешь, а я тебе главное. Где оно? Я вроде подчеркивал.

Министр пошарил на столе очки. Не нашел, крикнул домработницу. Она принесла, но не те. Тогда решив, что шрифт достаточно крупный, министр, вытянув журнал в увесистой левой ручище, стал громко, но запинаясь, как в первом классе приходского училища, читать:

Покамест ты отца родного

Не проводил в последний путь,

Еще ты вроде молодого,

Хоть сорок лет и больше будь.

- Понимаешь, Борька, а?! - прервал чтение. - Да нет. Тебе не понять. Ты сирота, - запустил он свободную руку в негустую шевелюру племянника.

- Вот это - стихи! Не то что у контрика... Как его фамилия, забыл...

- Гумилев?

- Да. По кронштадтскому мятежу припух. Вот нашел:

И тем верней, неотвратимей

Ты в новый возраст входишь вдруг,

Что был он чтимый и любимый

Отец - наставник твой и друг...

Так мы на мартовской неделе,

Когда беда постигла нас,

Мы все как будто постарели

В жестокий этот день и час.

- Здорово, правда?

- Угу, - кивнул Курчев, наклоняя тарелку от себя, как учила переводчица.

- Там еще хорошее есть. Давайте второе, Прасковья Прокофьевна. Еще по одной примем, а?

Горбатенькая внесла шипящую, сверкающую, как чайник, сковородку. Министру жаркого наложила с верхом, а лейтенанту деликатно, чуть прикрыв донышко тарелки.

- Чего жидитесь? - сдвинул брови Василий Митрофанович. - Солдата накормить не можете?

- Алексей Васильевич и Марьяна Сергеевна не кушали...

- Кладите все. Еще чего-нибудь сочините. Подумаешь, пища. Голод на Волге, да?

- Мне больше не надо, - отодвинул тарелку Курчев. Он обрадовался, что Лешка в Москве и дом отдыха действительно оказался домом отдыха.

- Ничего, не красней, - снова погладил его министр. - Весь уют нам попортила, Прокофьевна.

- А мне чего? Я, как велено, - ухмыльнулась горбатенькая и вывалила лейтенанту в тарелку все, что осталось на сковородке.

- А, мать ее бляху кривую, - пустил ей вслед министр. - Сбила меня. Придется добить бутылку. Как полагаешь?

- Я всегда... - усмехнулся Курчев. - А Ольга Витальевна?

- Ну, ты это брось, - подмигнул Василий Митрофанович. - Это бабка твоя все пела, что я под каблуком, царствие ей небесное. А я просто уважаю тетю Олю. Уважаю и люблю. И обижать ее не к чему. Люблю и уважаю, - повторил с вызовом. - А ты - нет. И тебя, Борис, все равно люблю. Ты мне родная кровь. Ты один да Надька. А Надька начала... Догадываешься?

- Нет, - солгал Борис. Он понял, что дядька не пьян, а только хочет напиться и выпросить жалости.

- Да-да, племяш. Начала. Оленька ее накрыла. Ну, что будешь делать? Позор на седины мои, - провел ладонью по вполне плешивой голове. - Как помер отец родной, все сикось-накось пошло.

- Так это ж не связано... - сказал племянник. Он доел жаркое и теперь попивал компот.

- Не связано? Как же... Всё в заёме, то есть... сбился... взаиме... Алешка из института придет, объяснит тебе по-своему. А я тебе по-нашему, по-старому так скажу: пришла беда, отворяй ворота. Может, коллективом в чем и справимся, но того уже не будет.

Министр вылез из-за стола и пересел на диван, указывая племяннику место рядом.

В коридоре раздался звонок, потом в комнату снова вошла горбатенькая и сказала, что вернулся шофер.

- Пусть ждет, - отмахнулся Василий Митрофанович. - А, все равно! - он посмотрел на красивые импортные часы на широком белого металла браслете. Скажите, пусть едет один. У меня что-то с давлением.

- Я здесь, - ответил из коридора высокий голос.

- А? Ну хорошо. Скажи Крючкину, Вадим Михалыч, что с давлением у Сеничкина не порядок. А завтра подавай, как всегда.

- Ясно.

- Нехорошо вам? - спросил племянник.

- Да нет. Это так... Чего там... Мы теперь ночами не работаем. Забота об людях, - усмехнулся, видимо, кого-то передразнивая.

- Так ведь лучше, - не удержался племянник.

- Кому лучше, а делу - вред. Вон я тебя давно не видел, - он обнял Бориса, - и на дело плюнул. Пусть до завтра ждет. И другой так, и третий... Нет никого над нами. До шести вечера сидим - и шабаш. Иди домой в ящик глядеть, - кивнул на покрытый черной бархатной накидкой большой телевизионный приемник. - Нет никого. Как шесть часов, так наверху пусто. Чувствуешь? Как все равно, если б Господь на небе был и в четверть седьмого пошабашил, и айда до утра - вселенная без хозяина.

- Подходяще, - усмехнулся Курчев. Ему хотелось спросить, сам дядька придумал сравнение или где-то услышал.

- Если б год, вернее, полтора назад работали б только до вечера, ты б меня и живого сейчас не видел. А дознались бы, что родичи, тебе б лейтенанта не приклеили.

- Так тухло было?

- Ага. Сталин меня спас. В четверть третьего утра...

- Надо же, - выдохнул Борис, боясь спугнуть разговорившегося родича.

- Спас, - повторил тот. - Синоптики, бляхи, подвели. В позапрошлом году, помнишь, авиационный парад переносили. Это из-за меня.

- Надо же.

- Натерпелся я тогда. Назначили праздник. Меня, само собой, не спросили. Я своим говорю, чтоб погода была. А они, черти, отвечают: не будет погоды, Василий Митрофанович. Не будет и все. Ну, что делать?! Я вашему теперешнему министру: "Не будет погоды, товарищ Заместитель Председателя". А он матом: "Я тебя так и переэтак, Сеничкин. Цыц и смолкни". А в самый парад дождь полил. И давай отбой. Я, Борис, застрелиться думал. Честное слово. А тут еще ваш козел бородатый, маршал обозный, по вертушке мне наяривает: "Я тебя, Сеничкин, в дым пущу. Я тебя, я перетебя..." Отвечаю: "Слушаюсь. Будет сделано, товарищ Заместитель Председателя". А что его предупреждал, мол, чистого неба не будет, про то не заикаюсь. Дальше - хуже. Маленков звонит. Голос, как стук в дверь, когда ночью приходят. "Мы вам доверили, товарищ Сеничкин, ответственное дело, а вы подвели партию и народ". Без мата, но лучше бы четырехэтажным крыл. "Как с вами поступить, товарищ Сеничкин? Можно ли доверять вашей партийной совести?"

- Ну, что скажешь? Сижу в своем кабинете, как в Бутырках. Домой не иду, хоть воскресенье. Тетя Оля звонит. Я ей: "После, милая, после". Чувствую, что-то еще будет. И не подвела нюхалка. В третьем часу звонок. Поскрёбышев. "С вами будет говорить товарищ Сталин". И знаешь - выручил: "Мы вам доверяем, товарищ Сеничкин, - так и сказал. - Парад переносим на неделю. Но вы уж нас не подведите". - "Будет сделано", - отвечаю. Как на магнитофоне, вот здесь запомнилось, - постучал министр пальцами по жилету слева. - Больше ничего не сказал. Ну, я неделю жил, сам понимаешь, как. Но, верно, Бог есть. 24-го числа было полное солнце. Вот оно как. А не будь самого, меня бы еще до ночи куда-нибудь свезли. Век не забуду ему, хоть и нет его.

Раздался звонок, пришла министерша и устроила лейтенанту разнос, что подбил Василия Митрофановича на выпивку.