За войну Ращупкин основательно подзабыл школьную премудрость, но зато окреп, возмужал и стал на редкость красивым парнем. Теперь бы в нем никто не признал худощавого отличника с первой парты, который втайне писал стихи и первым вызывался разрисовывать стенгазеты. Теперь капитан Ращупкин выжимал левой два пуда и лучше всех в полку крутил солнце. Весь женский состав (в полку во время войны было много зенитчиц) обмирал по длинноногому комбату, но у капитана еще не погасла мечта демобилизоваться и Победу он встретил холостым офицером.

После войны опять подвел тот же детский круп. Имей за плечами Ращупкин хоть курс вуза, он бы выбрался, а с десятилеткой офицеров не демобилизовывали. Зенитчиц из армии отпустили и жизнь в захолустном (полк с Волги перевели) украинском городке стала тошной. А тут еще комполка приревновал к молодому капитану свою жену. Дело пахло керосином и Ращупкин с тоски, от неудачи с демобилизацией и академией (куда комполка из вредности его не отпускал) стал захаживать в ближайший от батареи совхоз, где сошелся с недавно выпущенной из Тимирязевской сельхозакадемии молодой агрономшей и, махнув рукой на будущее, расписался с ней. Тут же родился первый сын, а через полтора года второй, а потом в той же дивизии, но в другом полку освободилась должность комдива (командир дивизиона; то же, что в пехоте комбат) и Ращупкины переехали в большой областной город. Терять было нечего: Марья Александровна за беременностями не работала, да и карточная система кончилась, продукты уже прежней ценности не представляли.

Но жить в большом городе вчетвером на одном комдивском жаловании было трудно, да и должность комдива была по ращупкинскому образованию последней. Без поплавка выше подняться не светило, и Константин Романович под визг и вой младенцев засел за учебники. Теперь было ясно, что надо идти по командной линии, что на технике в двадцать семь плюс пять лет учебы далеко не уедешь. Да и привык он уже к командирской должности. И генерал, настоящий комдив (командир дивизии), которому Ращупкин приглянулся своей обстоятельностью, выправкой и отличным характером, советовал идти в Академию им. Фрунзе, куда Ращупкин и попал с первого захода.

И все бы сложилось лучше не надо, если б не эта Москва, город, в котором раньше Ращупкин нигде, кроме вокзалов и мавзолея, не бывал.

Ращупкин знал, что Москва - столица мира, центр социализма и рабочего движения, город, где живет Сталин и похоронен Ленин. Он знал, что Москва твердыня мира, мост в будущее, форпост науки, в том числе военной, самой передовой науки побеждать. Но он никогда не знал, что Москва - это город молодых, симпатичных, удивительно красивых и хорошо одетых женщин.

Даже при всей заполненности академического дня эти женщины попадались ему на каждом шагу и прежде всего в скверике против Академии, где он гулял с сыновьями. Там паслось всегда пропасть студенток из двух медицинских, одного педагогического и одного института резины, точнее - тонкой технологии. Это было молодое невоенное поколение. В нем была какая-то тайна, не то что в зенитчицах, которые вызывали у молодого лейтенанта брезгливость и жалость, потому что каждый раз после воздушного налета ему лично приходилось сдавать в стирку их исподнее. Правда, и среди зенитчиц попадались интересные экземпляры, но в них не было ничего загадочного. Собственно, он знал про них все, как знал все про их обмундирование, верхнее и нательное.

А эти студентки и аспирантки из четырех окрестных вузов волновали своей непонятностью, непостижимостью, и майор Ращупкин, глядя на них, снова становился долговязым и тонкошеим школьником, который с завистью следил за дверью директорской квартиры, из-за которой до его ушей когда-то доносились обрывки непонятных, неясных и поэтому так волновавших его разговоров.

Москва была городом женщин, а женщины теперь влекли Ращупкина. И не только потому, что он был молод, здоров, любвеобилен, а еще влекли своей непонятливостью, тайной, что ли, каким-то секретом или, как он говорил себе, - интеллигентностью. Они его волновали так же, как директорская дверь, за которой шли удивительные и загадочные для малолетнего завхозского отпрыска споры. И хотя потом, когда Косте сравнялось пятнадцать, за этой дверью поселился он сам (директора и директоршу арестовали), все равно память о неясном и непонятном, о чем-то высшем и недостижимом, - жила в нем; и теперь, как рана, как каверна, раскрылась в этом городе Москве.

Он был уже взрослый двадцатисемилетний офицер. Он знал, что в жизни почем, и понимал, что интеллигентность связана с беззащитностью и какой-то жизненной недостаточностью. И дело вовсе не в том, что директора с женой арестовали. Арестовывали людей и куда защищенней. Просто интеллигентность подразумевала невозможность целого ряда поступков, необходимых для служебного и семейного благополучия.

Поэтому Ращупкину казалось, что женщины интеллигентнее, духовнее, что ли, мужчин, бескорыстней, во всяком случае. И те девушки, что сидели в скверике, раскрыв толстые учебники, но, не глядя в них, щебетали о своих тайнах, казались Константину Романовичу воплощением самого высшего и лучшего в этом раздираемом войной и злобой мире.

Но клин не сходился на одних студентках. Женщины были и в самой Академии. Была там пропасть лаборанток, да и кафедра иностранных языков почти сплошь состояла из женщин. Лаборантки, впрочем, немногим отличались от зенитчиц. Хотя они и носили цивильное, но отчаянно липли к неженатым, а некоторые и к женатым слушателям. Зато на кафедре иностранных языков было несколько молодых преподавательниц и с одной из них, немкой, Кларой Викторовной Шустовой, Ращупкин очень сдружился и через нее проник в общество штатских молодых мужчин и женщин. С самой немкой у него романа не состоялось. Марья Александровна была начеку. В общежитии, которое отделяло от Академии не более ста метров, было не только все видно, но и слышно. Но даже и без любовной связи общение с молодой преподавательницей было для Константина Романовича чрезвычайно увлекательно и полезно, хотя повлекло немало семейных неурядиц.

Ращупкин любил жену. Она была всего на два года старше, по-своему неглупа, надежна, распорядительна. Она родила ему двух сыновей, вела дом и служила верно и уважительно, как старшина-сверхсрочник. Но она у него уже была, а всех остальных женщин, из библиотек и вообще со всех московских улиц, - у него еще не было. Она жила с ним с самого конца победного года. Ради него бросила работу, располнела от родов и постепенно опускалась нравственно и физически именно потому, что он поднимался и рос. Он ее любил из благодарности и еще потому, что она была ему нужна. Он тосковал по ней с третьего дня ее отъездов (она часто, но с большой неохотой уезжала на Украину к родителям). Но она у него была. Была, как Вчера, как в лучшем случае Сегодня, как в свое время батарея, дивизион (как сейчас - полк), и не было в ней никакой мечты, ничего непознаваемого, запретного, высшего. Просто она была и была, и даже понемногу становилась хуже, в чем Ращупкин сам себе боялся признаться. Она была реальная, а Константина Романовича тянуло к чему-то смутному, неопределенному. Она была своя, а его тянуло к чужому. Ему хотелось чего-то такого, чего нельзя вычитать в книге и вызубрить к экзамену, чего-то вне правил, не в смысле крамольного политически, но такого, как писал Есенин, чтоб "мечтать по-мальчишески - в дым".

Преподавательница немецкого не была такой, хотя и в ней были какие-то зачатки непознаваемого. Но она познакомила его с другими людьми. Он побывал на нескольких праздничных сборищах у Крапивникова, где сходились журналисты, начинающие литераторы, кандидаты наук, аспиранты и тому подобный народ, но ни с кем Ращупкин не сдружился, скорее мешал другим разговаривать и шутить. У него не было штатского костюма. Таких больших размеров не продавалось, а возиться с шитьем не было времени и денег. И, конечно, этих штатских тревожил его китель. Но, возможно, еще сильней кителя раздражала его безапелляционная манера разговаривать. Он не намного был старше этих штатских, даже моложе некоторых, но давняя привычка отвечать за людей и повелевать людьми не могла не сказаться. И еще мешало вечное желание быть первым. Еще не дослушав собеседника, он, сам того не желая, начинал его поучать - и это смешило штатских, привыкших к легким, неуставным разговорам.