- Понимаете, - говорил Александр Кирееву, - и в Киргизии, и в Казахстане у русскоязычных, на мой взгляд, нет будущего. Там забыли, кто учил их элементарной грамоте. Теперь же они все делают для того, чтобы мои девочки стали людьми второго сорта. Здесь, в России, я дам им образование, чего бы мне это ни стоило. Конечно, нам тяжело, но я стараюсь не раскисать. И вообще, я по природе оптимист, но порой сидишь под этим прекрасным звездным небом и думаешь: "Почему мы никому не нужны?" Чиновники в Боброве спрашивают, зачем, мол, вы приехали. Работы фактически нет. Продали все, старенькую машину не продаю только потому, что иначе дочки за десять верст в школу не доберутся, особенно зимой.
Долгим был этот грустный монолог. Александр действительно держался с достоинством. Не без гордости он рассказал Михаилу о том, что пусть и влез в долги, но купил корову. Теперь она их кормилица. Сам Александр сторожит поля сельхозтехникума, недостроенный дом принадлежит той же организации. Получает мало. Когда последний раз ел мясо, он и не помнит, сахара купить не на что.
- Я готов работать. И день, и ночь. Но в Боброве своих безработных много. Тут мне директор сельхозтехникума говорит: мы озеро за твоим домом выкопали, гусей будем в него запускать. Выращивай, мол, тебе тоже прибыль будет. Какая прибыль?! Да, озеро выкопали, гусей запустили, а построить ограду - денег не хватило. Вокруг лес, лисиц - полным-полно. Я - с одной стороны озера, эти рыжие бестии - с другой. Короче, теперь я в долгах, как в шелках. Утром Киреев проснулся от шепота хозяев. Встав, он понял все: Ольга, жена Александра, собрав последние остатки муки, испекла ему на дорогу блинов. Ему, которого они никогда больше не увидят, для кого Зеленый Луг - только короткая остановка на пути... Когда все завтракали, маленькая восьмилетняя Ира проговорилась: "Мам, а говорила, что блинов испечешь только на мой день рождения..."
Киреев шел к большаку, а Лебедевы стояли у своего домика и махали ему вслед: Саша, Оля, Олеся и Ирочка...
...А в Лихвине он ночевал у супругов Иконописцевых. На центральной площади своего родного городка, самого маленького в России, Георгий Алексеевич Иконописцев развел прекрасный яблоневый сад. Развел не по приказу, не ради денег или славы, а просто ради того, чтобы Лихвин стал еще уютнее и краше.
Они сидели за богато накрытым столом - Иконописцев, его жена Евдокия Даниловна и Киреев. Георгий Алексеевич - маленький, очень живой, супруга же наоборот - большая, спокойная, молчаливая.
- Понимаете, - говорил Иконописцев, - человек для чего ведь должен жить? Для того, чтобы земля, на которую он приходит, стала хоть чуточку красивее. Я знаю, надо мной многие смеются. И когда я специально в Киев ездил, чтобы привезти оттуда черенки плакучей ивы и посадить их на могиле нашего героя Саши Чекалина, - тоже смеялись. А сейчас всем нравятся мои северные ивушки. И сад мой нравится. Брат мой родной по тому же пути решил пойти: у пожарной каланчи грушевый сад разбил.
А потом супруги пели песни, которые сочинил сам Георгий Алексеевич. Пели, как жили и работали, душевно. Только муж заводил высоким голосом, а жена Евдокия Даниловна подпевала низким, грудным.
Совсем другие песни пели Кирееву в курской деревеньке Курносовка Софья Ивановна Мордвинова и ее дочь Валентина Григорьевна. Эти песни сочиняли старушки-богомолицы, странствующие монахи, которых в хрущевские времена прятали по домам набожные люди. И совсем другая Русь вставала перед Михаилом в тех песнях. Особенно запомнилась ему одна песня-молитва, которую сочинил слепой странствующий монах Валентин.
Крест тяжелый, крест тяжелый, Нету сил его поднять,
А нести его ведь надо В нем Господня благодать.
Крест тяжелый, путь далекий, Кто поможет донести?
Помоги мене, Спаситель, Здесь на жизненном пути!
Крест тяжелый, крест тяжелый, Сам Господь его поднял,
Нес Он с трудностью великой, Посреди пути упал.
И упал с крестом Спаситель, Никто руку не подал...
Это была долгая песня, описывающая крестные часы жизни Спасителя. Напев простой, немного заунывный, но никогда с Киреевым такого раньше не было: каждая строка песни сразу запоминалась, будто заученная наизусть. Так кирпич подгоняется к кирпичу, когда каменщик кладет стенку. А заканчивалась эта песня словами:
Если будешь раб ты верный, То ты дальше крест неси,
Ороси свой след слезами, В путь за Господом иди.
И Царицу, Мать небесную, Ты на помощь призывай,
Помогать Она тебе будет, Только ты не унывай.
И когда потом в пути Кирееву приходилось несладко, он вспоминал эти строки: "Только ты не унывай".
Каких только людей не встречал Михаил в пути! С кем-то и поговорить удавалось с минуту, а теплое чувство, оставшееся после разговора, еще долго держалось в душе. В Судогде он спросил дорогу у девушки, оказавшейся медсестрой, идущей домой с ночного дежурства. Они поговорили - и пошли в разные стороны. А потом, пройдя с десяток метров, вдруг обернулись одновременно. Обернулись и улыбнулись смущенно. И во взгляде каждого была грусть. Может быть, о чем-то несбывшемся? Киреев так и не узнает никогда, как зовут эту медсестру из Судогды. Как не узнает имени чудного мужичка, упорно хотевшего затащить Михаила в свою избу, чтобы показать изобретенную им машину с вечным двигателем, над которой он работал пятнадцать лет. Не спросил Киреев и как зовут бабушку, бросившуюся ему на помощь, когда огромная уличная собака, сорвавшись с цепи, кинулась на Михаила.
- Ах ты, отродье, ах ты, бестия, зачем на человека кидаешься, злыдина? - храбро отбивала бабушка его от собаки. А потом сказала Кирееву: - Пойдемте, я вас до конца деревни провожу. У этой зверюги жуткие зубы, она всех прохожих перекусала.
Не надо думать, что Киреев смотрел на Россию, на русских людей как бы сквозь розовые очки. Нет, он видел и жуткое пьянство, и грязь, и нищету, и хамство, и беззаконие, и покорность этому беззаконию, и потакание хамству... Но Михаил любил эту страну, этих людей. Нельзя человеку говорить все время: "Ты свинья, свинья, свинья" - он и в самом деле тогда захрюкает. Ему даже пьяненькие, жадненькие и грязненькие люди виделись другими. И для них у него находилось доброе и искреннее слово. Киреев даже образ придумал: лежит на земле алмаз. И засыпан алмаз навозом, грязью, мусором. Не поленись, разгреби мусор, выброси грязь - и в твоих руках засверкает алмаз. Боишься испачкать руки, говоришь - не может быть в этой земле алмаза? Бог тебе судья... После странствий по всем этим проселкам, дубравам, затерянным в глуши деревушкам, после посещения городов, сонно смотрящих окнами старых домов в спокойные воды рек, у Киреева уже не проходило ощущение, что он прикоснулся к чему-то чистому-чистому, светлому-светлому. С горькой усмешкой вспоминал он теперь "мудрецов", живущих в столицах, делящих людей на элиту и толпу, определяющих, кто есть совесть нации, кто достоин звания первого интеллигента, а кто - второго и так далее - по ранжиру. Вспоминал их эмоциональную надрывность, страсть к позе, любовь к патетике, громкой фразе. А здесь, в глубинке, были другие люди. Они мало говорили, внимательно слушали, никогда не спешили с выводами. Но если открывали другому душу, то открывали без утайки, до донышка. И разве было зазорно учиться у них? Когда в одной тульской деревеньке Николай Петрович Дацков, бывший колхозный конюх, говорил с Михаилом о жизни, тот только диву давался мудрой живописности языка этого человека. По телевизору в этот момент говорили, что "всем нам так не хватает терпимости". Старик, услышав это, буквально взорвался:
- Ты понимаешь, Прокофьич, куда этот сукин сын клонит? - спросил он Киреева.
- Куда?
- Знаешь, как в России называли публичные дома?
- Не знаю.
- Домами терпимости. А теперь хотят всю страну сделать... Тьфу, - старик даже плюнул.
- Николай Петрович, но этот, как вы сказали, сукин сын вроде бы добра всем нам хочет...
- Не верь, Прокофьич, не верь. Терпимости в России, видишь, мало. А вот Господь приказывал быть кроткими, чистыми сердцем, жаждать правды - разве не так?