Изменить стиль страницы

— Пиши, Хомич, пиши, как я тебе велю! Нечего в прятки играть!

— Так война ж теперь, — пожал плечами Кузьма Прибытков. — Недаром говорят, в голод люди намрутся, а в войну — налгутся.

… Все это происходило ночью, а на следующее утро Зазыба уже собирался идти в Поддубище да делить на полосы колхозное жито.

Завтракал он наскоро, только выпил с краюшкой занятого у Прибытковых хлеба корец холодного, прямо из сеней, молока. Марфа еще хотела налить ему, стояла подле с кувшином наготове, но хозяин, опорожнив корец, накрыл его рукой, мол, хватит.

Ранний гомон на деревенской улице хотя и очень напоминал прежнюю жизнь — в Веремейках так бывало всегда, когда начиналась жатва, — однако сегодня все это казалось некстати. Людские голоса, беготня просто раздражали Зазыбу; в душе было такое недоброе чувство, будто заместитель председателя колхоза в чем-то обманулся, будто что-то не сбылось, на что он сильно рассчитывал. Зазыба понимал: люди ни в чем не виноваты, они и сегодня собирались делать то, что делали всегда, из года в год, а все же внутри шевелилась какая-то обида на них, будто вовсе не по его распоряжению составлялись вчера имущественные списки. Странно, но Зазыбе даже хотелось, чтобы ни один человек из всех Веремеек и из обоих поселков не показался в поле. Неважно, что переспелое зерно осыпается на нивах… И недоброе чувство, и недоверие, и обида на односельчан возникли, может, потому, что очень много вложил Зазыба за эти годы и души своей, и сил в колхоз, и сегодня люди намеревались разрушить не только то, что было создано коллективным трудом и единым желанием, но и воплощенную его мечту…

Когда Зазыба вышел со двора в переулок, он вспомнил, что Марфа сегодня перед завтраком сказала, будто она слышала, как на рассвете пела по-петушиному курица. Говоря об этом мужу, она не удержалась и заплакала.

— Что-то случится, — твердила Марфа. — Раз запела не своим голосом, так случится. Может, с Масеем там… А может, с нами… Или с Марылей… — И спросила мужа: — Как же вы ее устроили? Хоть в хорошем месте поселили, а то давеча я и спросить не успела?

— За почтой, в еврейском доме оставил, — неохотно ответил Зазыба.

— А почему не у самого Шарейки?

— Ну, мы так решили…

Марфа недоверчиво посмотрела на мужа и вздохнула. Тогда Зазыба, чтобы как-то успокоить жену, заметил:

— Это, может, еще и не наша курица пела? Ты же не видела, чья?

— Может, и не наша…

Марфа уже и сама не хотела вспоминать об этом.

— Так зачем зря душу бередить? — буркнул Зазыба. Но через некоторое время Марфа снова сказала:

— Известно, зря, — и махнула рукой. — Они теперь распелись, и петухи, и куры… Кулина Вершкова вон говорила, будто и у них пела. — Помолчала и добавила: — Конечно, если б знать, какая пела, так… Можно было б и на порог положить…

— А я и не знаю, как это вы, бабы, делаете, — усмехнулся Зазыба. — Слышал, что на порог кладете тех кур, что запевают вдруг не своим голосом. Даже мать моя, покойница, помню, резала. Говорила тогда, что умрет кто-то свой, в нашем доме, а умер брат Кузьмы Прибыткова, через дорогу. Да и то не скоро.

— Может, не так сделали, как следовало, — будто не поверила Марфа и принялась объяснять: — Треба сперва померить самой курицей, как аршином, от красного угла до порога. Тогда станет все ясно. Если на порог ляжет голова, значит, помрет кто-то в хате, а если придется хвост на порог, то в другом доме пропажа…

— Ну, а Кулина нынче мерила? — спросил, будто шутя, Зазыба.

— Так она тоже не знает, какая пела.

— Значит, нечего и думать. Вчера вон сорока голову дурила под окнами, а гостя нет!

— Так, может, еще будет? А может, весточка какая? Может, про Масея?

— Ну вот, ты опять за свое, — махнул рукой Зазыба. — Еще неизвестно, кому перепадет: или ему там, или нам с тобой здесь.

Зазыба устыдился — далась же ему эта курица! — и направился по переулку к глинищу, где по высокому берегу над оврагом бежала стежка в Поддубище.

Земля за короткое время успела подсохнуть, и даже ночь, казалось, не оставила следов холодной влаги на ней. Идти по стежке было удобно и легко. По правую сторону между седой полынью и глинищем росла какая-то ползучая трава, похожая на плющ, и когда Зазыба задевал ее голенищами сапог, то под темно-зеленым покровом слышалось будто змеиное шипенье.

Чем дальше отходил от деревни извилистый ров, тем меньше попадалось в нем круглых печурок, вырытых глинокопами. Зато с каждым шагом ров мелел, за дно его уже цеплялись шиповник, ветвистая жимолость и, наконец, луговая калина, а на склонах, которые постепенно становились пологими, еще издали бросался в глаза грязно-розовым цветом посконник.

Никто в Веремейках не знал, какая сила образовала этот овраг, возможно, тут когда-то буйствовал стремительный ручей, но в таком случае где-то поблизости должен был еще и теперь струиться его исток. Между тем ров обрывался, точнее, начинался внезапно, на самом голом месте, где не было ни родника, ни даже небольшого болотца; тем более не могли образовать этот ров талые воды. Очевидно, ручей, если он действительно был, пробился на поверхность земли откуда-то внезапно, совсем не предусмотренный природой, и потому вскоре скрылся, обессилев, под землей, а может, он перебежал в лощину, которая вела через лес к Беседи.

В Поддубище уже было полно народу. Зазыба даже удивился: в последнее время, как в осеннее ненастье, все сидели по хатам, и впору было подумать, что деревня опустела вполовину против довоенного. Где-то оно и на самом деле было так, ибо мужчины из деревни почти все ушли по мобилизации, за исключением стариков да белобилетников, но на поле вышли так называемые подростки, шестнадцатилетние парни-комсомольцы, теперь они становились хозяевами, хотя еще и не чувствовали себя свободно среди взрослых, а стояли, будто привязанные к матерям, приведшим их сюда едва не силой.

Удивительно, но и сегодня не обошлось без обрядовой песни. Точно в настоящие зажинки, Рипина Титкова встретила Зазыбу еще на краю поля такими словами:

А что это в поле гудет?
Наш Зазыба-посол идет,
веселые вести несет!..

Старуха явно дурачилась, запевая это, но Зазыба вдруг нахмурил лоб, сдвинул брови.

— Ты еще в пляс пойди! — пристыдил он.

Рипина почувствовала укор, всплеснула, точно виноватая, руками:

— Так разве ты забыл, Евменович? Это ж каждое лето вот так! Как первый сноп, так и…

Женщины — их стояло тут много — засмеялись, будто тоже хотели в чем-то убедить заместителя председателя колхоза. Но тот не разделял их веселого настроения. Как и во время завтрака, душу его опять распирало ревнивое чувство, и он просто не мог смотреть на женщин, хотелось пройти мимо них. Между тем Титчиха не сводила с Зазыбы виноватого взгляда.

— Так ты и сам, — продолжала она, — когда председателем был, ставил бабам четверть за первый сноп!

— Было время, я вам ставил горелку, а теперь вы мне должны поднести, — только бы отвязаться, бросил Зазыба.

Справа от дороги кто-то ворошился во ржи, видно, уже орудовал серпом. Зазыба привстал на носки, чтобы получше рассмотреть.

— Это Гаврилиха, — подсказали женщины.

Снова послышался смех, а Драницева Аксюта, стоявшая на обочине, сказала, словно с давнишней мстительной завистью:

— Привыкла за мужиком своим во все встревать, так и теперь закону нема ей!

Зазыба шагнул на травянистую обочину и вдоль заплывшей борозды, от которой начинался засев, пошел к жнице, которая, не прислушиваясь к голосам, то сгибалась, то выпрямлялась во ржи. Действительно, это была Гаврилиха. Пока веремейковцы собирались группами да гомонили, обсуждая деревенские новости, а больше всего то, что предстояло делать сегодня, Гаврилиха успела нажать снопов на целый умолот, занимая полосу как можно шире. Драницева Аксюта болтала зря, женщина эта никогда ни во что не встревала, хотя была замужем за человеком, который долгое время работал председателем сельского Совета. Нарожала ему кучу детей, чуть ли не пятерых, и постоянно была привязана к корыту — стирала пеленки и днем и ночью. И теперь она была беременна. Но привела весь свой выводок в поле, и дети, один меньше другого, расползлись по колючей стерне, а два старших мальчика — большенькому, Федьке, еще не было и четырнадцати лет — помогали матери в работе, вязали соломенными перевяслами тяжелые снопы. Зазыба подошел к Гаврилихе, постоял, не подавая голоса, будто хотел полюбоваться, как ловко и чисто срезает она стебли серпом, затем сказал с упреком: