Видя все это, Марыля скрестила руки, уцепившись пальцами за плечи, и сжала их, как в ознобе.
Зазыба сидел впереди, ему не было видно, что делалось за спиной. Но казалось, что там прямо-таки гарцевали черти. Стоял шум, сыпались со всех сторон непонятные слова.
Марыля, конечно, слышала, что кричали в этом бедламе немецкие солдаты, но она не подавала вида, что знает их язык, старалась побороть в себе взволнованность и пугливую растерянность, так как ей нужно было сохранять самообладание и силу воли, чтобы смотреть на врагов открытыми и наивными глазами.
— Нун вас дэн? Грайф цу, Хайнрих, — хриплым голосом говорил один долговязый немчик другому, тому, который первым подошел к телеге, — унд мах каине умштэнде. Хает ду дас пюнхен алльс эрстер гешнапт, зо шлепе зи ин айне эке. Дас мэдхен гехёрт дир аляйн, ниманд комт дацвишэн. Абэр этвас вайтер, дас ниманд дих цу бэнайден хат. Ляс зи дих дорт гут гэнисен, дас зи зих даран юбер дас ганце лебен зринэрт[8].
И вдруг немец будто впервые заметил на подводе пожилую и безобразную женщину с вязанкой дров.
— Вас глёцет ду, альте хэксе? — накинулся он на нее. — Гляубст ду воль аух айнем гут шмэкен? Айнем хунде эер![9] — заорал он и рывком сбросил на землю дрова, а потом под общий хохот толкнул в затылок и женщину.
Та испуганно вскрикнула и, словно большая птица, выброшенная из гнезда, закопошилась под колесами, хватая землю растопыренными руками. Наконец дотянулась до дров и, ухватив за конец веревку, поволокла.их на карачках по канаве подальше от нечистого места.
— Матка рус! Матка рус! — сыто хохотали вдогонку ей солдаты, расхватывая с воза открывшиеся яблоки.
И вдруг все угомонились — к телеге подошел офицер.
— Нун, каине ангст, майн шэцхен, — поднес он к виску на уровень брови два пальца правой руки в тонкой кожаной перчатке желтого цвета. — Ди золдатен дер румрайхен армэе дэс гросен фюрере…[10]
Но закончить напыщенную фразу ему не пришлось. По колонне послышались торопливые команды. Заурчали моторы. Солдаты бросились к грузовикам и, цепляясь за борта, начали подсаживать один другого в кузовы.
— Пардон, мадам, — от неожиданности офицер перешел на французский язык и озорно блеснул прищуренными голубыми глазами.
Грузовики на большаке взревели. Колонна тронулась.
Пока машины одна за другой проезжали перекресток, Зазыба сидел на повозке в мучительном ожидании, ему почему-то казалось, что главное еще не произошло и что-то обязательно должно случиться…
Из-под тентов, скаля зубы, выглядывали солдаты.
Но вот миновала перекресток последняя крытая автомашина, и тогда Зазыба вдруг нервно засмеялся.
— А та, — трогая вожжами коня, сказал он про бабиновичскую женщину, — думала, что один немец похож на всех остальных!..
Портной Шарейка по праву считался в Бабиновичах мастером своего дела, мужики шутя говорили, что у этого человека к тому же хватило бы ума одурачить сразу двух евреев, а это уже верх всякой похвалы.
Молодым парнем Шарейка поехал на шахты в Юзовку, но денег не заработал — глыбой породы повредило левую ногу. В местечко пришлось возвращаться калекой. А в местечке, как и в деревне, человек без ноги — не человек. Спас Шарейку местечковый портной Гирша. Старому еврею приглянулся парень, и, чтобы тот не пропал из-за своего увечья, он взялся научить его ремеслу. Больше того, Гирша одно время хотел даже женить Шарейку на своей дочке Бейле, но против восстала, пожалуй, вся еврейская половина местечка. «Зачем тебе, — говорили ему, — этот калека, да к тому же гой? Зачем нам нужна чужая кровь?» Гирша смеялся в ответ: мол, еще неизвестно, кто в местечке гой, а кто нет, все они — и дети евреев, и дети белорусов — одинаково катаются на свиньях по выгону. Однако Бейлю отдал за сына местного шорника. А из Шарейки сделал настоящего портного. И когда старый еврей умирал, Шарейка уже имел собственную зингеровскую машину.
И вот много лет Шарейка самостоятельно обшивал местечко и окрестные деревни. Каждый считал за честь снести ему купленный или же сотканный материал и сделать заказ.
Зазыба также водил дружбу с Шарейкой, всегда, как приходилось бывать в местечке, искал повод, чтобы навестить портного. Но сегодня Шарейка очень удивился, когда увидел под окнами Зазыбу, его будто какая сила вынесла из хаты на крыльцо, и он, стуча по двору ногой-деревяшкой, кинулся раскрывать ворота.
— Заезжай, Зазыба, заезжай! — заговорил Шарейка с той поспешностью, какая бывает обычно после длительного и вынужденного ожидания. И потом, когда Зазыба уже ставил коня под поветь, Шарейка тоже почему-то чрезмерно суетился, будто в хате за столом давно сидели гости и задержка была за одним Зазыбой; на своей деревяшке он без толку мерил двор, ковылял из конца в конец и невпопад засыпал приезжего вопросами.
Марыля осталась сидеть на телеге — девушка почему-то вдруг почувствовала себя неловко в присутствии портного, к тому же и Зазыба ничего не предпринимал, чтобы обратить на нее внимание хозяина. Зато она успела приглядеться к портному, тот показался ей человеком слишком нервным, а деревянная нога, прикрепленная сыромятными ремнями выше колена, вызывала у нее растерянность: Шарейка напоминал одного из тех старцев-калек, которые собирают повсюду милостыню и про которых в народе рассказывают разные страшные истории.
Зазыба между тем вывел коня из оглобель, задал корму — травы с воза — и следом за хозяином пошел на крыльцо, потом в хату: они и впрямь будто оба забыли про Марылю.
И двор, и хата у Шарейки были хорошо отстроены. Строился он, когда уже были средства на это. Хату — правда, местечковые люди в отличие от деревенских хаты свои называли домами — ставил на две так называемые каморы, то есть половины, с просторными сенями посередине. В то время Шарейка, видимо, рассчитывал на большую семью. Но семьи такой у него не получилось. И теперь они с Ганной жили одни — сын завел семью рано, чуть ли не в восемнадцать лет, да к тому же ушел за женой к тестю. Сперва Шарейка утешал себя тем, что это у сына просто молодая дурь в голове, которая со временем пройдет, но напрасно — Павел прижился у родителей жены, и постепенно обида позабылась, настало время, когда и сын и отец перестали даже думать о возвращении. Старшему Шарейке только иной раз делалось жалко, что когда-то, строясь, так размахнулся, ибо та камора, что была справа от сеней, стояла пустая. Правда, в местечке всегда находились приезжие, которым можно было сдать ее, но и этого Шарейка не позволял себе — не хотелось мастеровому человеку иметь кого-то постороннего в доме.
Пройдя сени, Зазыба окинул глазом жилую половину. Все тут было, как и прежде: от печи до надворной стены шла дощатая перегородка, торцами упиравшаяся в потолок, оклеенный бумагой; за перегородкой, в свою очередь, вся площадь тоже была поделена на две части — таким образом, эта половина Шарейковой хаты состояла из трех комнат, одна из которых была большой и длинной, освещенной большими окнами, а две остальные — просто боковушки. Тут помещалось и все портновское хозяйство, главным в котором была, конечно, швейная машина.
— Где же твоя Ганна? — спросил Зазыба, не застав в хате хозяйку.
— На село пошла, — ответил Шарейка.
— В церковь?
— Говорю, на село.
— А я все путаю, где у вас само местечко, а где село.
— Село за местечком, — усмехнулся Шарейка.
— А мы обо всем сразу — местечко да местечко…
— Местечко — это вот наша часть, возле церкви, а село за садом начинается. Так моя Ганна, чтоб ты знал, пошла на село. Надо сноху проведать. Ребенок, кажись, прихворнул. А в церковь она уже сходила, к заутрене.
— А сын что?
— Известно, воюет!
На длинном столе меж окон лежало новое шитье: сметанная на живую нитку фуфайка и еще какая-то одежина, уже из немецкого сукна. Зазыба задержал на ней взгляд, и, возможно, потому, что в глазах его отразилось удивление, Шарейка подвинул шитье на край стола.
8
— Ну, что церемонишься, Генрих? Раз первым сцапал куколку, то и волоки в канаву. Девка твоя, и никто больше не имеет на нее права. Да тащи подальше, чтоб не было так завидно. Да под хвост ей там, под хвост, чтоб запомнила на всю жизнь (нем.).
9
— А ты чего вытаращилась, старая карга? Думаешь, и ты кому нужна? Собакам ее, собакам! (нем.)
10
— Дорогуша, не бойся. Солдаты доблестной армии великого фюрера… (нем.)