«Мама родная, – думал Анискин, – мама родная!»

– А что со вторым немцем? – спросил он. – Как же ты со вторым-то немцем, когда гранату бросил?

– Стрелял я, Федор. Ты выстрела не слышал; он под взрыв гранаты угодил…

Половицы кухонного пола поскрипывали – это возился на широкой табуретке Анискин. Зазвенели ордена и медали, круглая спина участкового выпрямилась, и потому ремень портупеи глубоко врезался в плечо под погоном. Анискин сидел, но казалось, что он стоит по стойке «смирно».

– А чего ты нынче об этом рассказал, Лука? – громко спросил он, краснея лицом. – Нынче почему рассказал?

Лука сразу не ответил. Он потянулся к бутылке с водкой, налил понемногу в стаканы, свой придвинул к себе и склонил голову. Минуту, а то и больше сидел Лука молча, потом поднял голову – лихо торчали мушкетерские усики, расплывался в улыбке большой иронический рот, острый подбородок торчал ехидно.

– А уезжаю я из деревни, – насмешливо сказал он. – В городе Томске теперь буду жить, у сына Володьки. Так что не пить нам больше водку девятого мая… – Нижняя губа у Луки скривилась, вздрогнула, но потом притихла. – Володькиных ребятишек буду стеречь! Они у него сахарные, так чтоб не растаяли…

Стоял на берегу Оби древний осокорь, темнела банька, за голубой излучиной реки щетинился молодой кедрач; кричали ребятишки, а на колхозной конторе громкоговоритель наигрывал одну из тех песен, что недавно пели Лука и Анискин, – «Бьется в тесной печурке огонь…». И врывался в открытую форточку свежий ветер, настоянный на черемуховых почках. И стены кухни казались зеленоватыми, так как зеленый свет отражала великая река Обь. Тихо, очень тихо было в кухне, но затем раздались летучие звуки – раздвинулась занавеска, из горенки не сразу, а как-то частями вошла в кухню Глафира, осмотрела стол, мужа, Луку, подняла левую руку и начала расплетать-заплетать косичку.

– Чего притихли, мужики? – после паузы спросила Глафира. – Вот и водку не пьете…

Затем она руку опустила.

– Федь, а Федь, – вдруг шепотом сказала она, – я-то ведь знала, что Лука уезжает! Все хотела сказать, да от жалости не могла…