— Я хотел сказать, что извиняться я должен перед вами. Что я могу вам сказать, лично вам? Не доброе это дело — говорить о таких вещах слишком пространно. Нехорошо прятаться в толпе или утверждать, что преступление содеяно какими-то несчастными негодяями, отпущенными на время из ада, для которых передышка — рай, пусть и очень земной, вроде мусульманского. Да, я ухаживал за вашей дочерью, когда не имел на то никаких причин, но я не знал себя. Все мы ничего не понимали, в этом отпуске из преисподней. Да, у меня был соперник. Да, он приводил меня в ярость. Я до сих пор прихожу в ярость, когда вспоминаю, что он сделал. Только… — он замолчал, словно опять смутился затруднением.

— Продолжайте, — мягко произнес Понд.

— Только моим соперником был не длинноволосый художник, — сказал Гэхеген.

Хьюберт Уоттон опять пристально взглянул на него, нахмурился, но вполне спокойно предложил ему рассказать все с начала.

— Начать мне лучше с того же места, откуда начался другой рассказ, — заговорил Гэхеген. — С минуты, когда оба мы услышали вой собаки в темном саду. Я должен пояснить, что в ту ночь действительно был с художником Айрсом, мы и правда стали добрыми друзьями, хотя была в этом какая-то романтическая бравада, поначалу хотелось походить на трубадуров.

Я упаковывал свой скудный багаж, вот почему я чистил армейский револьвер. Айрс просматривал один из своих альбомов с этюдами, за этим занятием я его и оставил, и вышел на балкон как раз в то время, когда мистер Уайтуэйз выглянул наружу, привлеченный неожиданным звуком. Но я слышал то, чего не слышал он, — не только звук, похожий на собачий лай, но и свист, каким подзывают собаку.

Более того, я видел то, чего не видел он. На мгновение в просвете ажурной решетки появилось белое в лунном свете лицо Поля Грина, выдающегося деятеля науки. Он выдающийся, и внешность у него выдающаяся — помню, я подумал, как хороша его голова, черты под луной отливают серебром и почти прекрасны. Но была причина, по которой взгляд мой задержался на этой серебряной маске: на ней застыла улыбка, в которой было столько ненависти, что у кого угодно похолодела бы кровь.

Лицо исчезло, и опять мои впечатления не слишком разнятся с впечатлениями викария, разве что я не видел происходившего у меня за спиной. Но повернулся я как раз вовремя, чтобы заметить, как кто-то пробежал по дорожке и стал взбираться по вьюну. Лез он быстро, куда быстрее меня, но рассмотреть его или узнать в тени листьев было нелегко.

Я понял, что конечности у него длинные и, как было сказано, он — широкоплечий и сутулый. А потом, как и викарий, я увидел высунувшуюся из листвы лохматую голову; волосы в лунном свете напоминали венец. И тут во второй раз за ночь я увидел то, чего не видел викарий. Ромео, карабкающийся трубадур, повернул голову, и на мгновение предстал передо мной черный на лунном фоне профиль. «Боже мой! — подумал я. — Это собака!»

Викарий отозвался слабым, умоляющим эхом, адвокат — резким движением, будто хотел вмешаться, а Уоттон отрывисто попросил друга продолжать, отчего тот внезапно сник, словно бы отключился, поддавшись слабости, тревожной, как предложение выйти вон.

— Интересный был человек Марко Поло, — заговорил капитан обычным, разговорным тоном. — Да, кажется, это — Марко Поло, венецианец, или кто-то еще из средневековых путешественников. Обыкновенно считают, что они просто рассказывали длинные басни о мандрагоре и сиренах, но потом стало ясно, что во многих случаях их небылицы оказались правдой. В общем, он говорил, что видел людей с собачьими головами. Так вот, если вы присмотритесь к крупным обезьянам, то увидите, что головы их очень похожи на собачьи; даже сильнее, чем головы обезьян помельче — на человеческие.

Мистер Литтл, адвокат, проницательно сдвинул брови и принялся бдительно перелистывать какие-то свои бумаги.

— Секундочку, капитан Гэхеген, — вмешался он, — мне представляется, что вы и сами в некотором смысле путешественник и в самых разных местах собирали их истории. А эту, мне кажется, вы обнаружили в «Убийстве на улице Морг».

— О, если бы! — отвечал капитан.

— В той истории, — продолжал адвокат, — была, мне помнится, беглая обезьяна, не подчинившаяся хозяину.

— Да, — выговорил Понд низким, похожим на вздох голосом. — Но в данном случае нельзя сказать, что она не подчинилась хозяину.

— Будет лучше, если конец этой истории вы расскажете сами, Понд, — неожиданно и непонятно успокаиваясь, сказал Гэхеген. — Не знаю, как, но вы, очевидно, разгадали всю историю еще до того, как я начал ее рассказывать.

Мистер Литтл был чем-то раздражен и произнес нетерпеливо:

— Мне представляется, что свою удивительную историю капитан рассказал весьма мелодраматично и сбил нас с толку. Но в моих заметках имеется запись, что он определенно произнес: «Кто-то пробежал по дорожке и стал взбираться по вьюну».

— Я был педантично точен, — сказал Гэхеген, снисходительно поводя рукой. — Я осторожно выбрал слово. КТО-ТО бежал и взбирался. Ни в какие богословские или философские домыслы о том, кто такая обезьяна, я не вдавался.

— Это ужасно! — воскликнул глубоко потрясенный священник. — Вы уверены, что я видел именно обезьяну?

— Я был рядом и видел профиль, когда вы видели только тень, — отвечал капитан.

— Нет, — мягко вступился мистер Понд, — он тоже видел профиль, но не поверил увиденному, потому что то была тень. Это я и имел в виду, когда говорил, что обманчивее всего тени, которые точнее всего. В девяти из десяти случаев тень на прототип не похожа, но может случиться так, что она в точности ему соответствует. Мы ждем искажений, а если их нет, бываем обмануты. Викарий не удивился бы, если бы Айрс отбрасывал неуклюжую тень свирепого горбуна. Но ведь это и был свирепый горбун. Я это понял, услышав, что сами вы выглядели точно таким, как есть. Отчего б вам выглядеть правильно, если вторая тень искажена до неузнаваемости?

— С моего места ошибиться было невозможно, — сказал Гэхеген. — Я знал, что это обезьяна, и догадывался, что появилась она из питомников выдающегося биолога. Все это можно было воспринять как страшноватую шутку, была у меня такая надежда, но рисковать я не мог, я-то знаю, такие обезьяны отнюдь не шутка. В лучшем случае она могла бы покусать, а в худшем… Что ж, можно вообразить любой кошмар… В интересе вашего биологического друга к животным были и другие стороны — вивисекция, прививки, яды, наркотики; Бог его знает, что там могло быть замешано!.. Так что зверя я застрелил и, боюсь, не стану раскаиваться. Тело бросил в реку, течение в ней быстрое, мощное, и насколько я знаю, ничего о нем больше не известно. Разумеется, доктор Поль Грин объявлений в газетах не давал.

От головы до ног по телу массивного пастыря внезапно пробежала дрожь, а когда спазм миновал, он с трудом выговорил, что дело — страшное.

— Именно это я имел в виду, — сказал мистер Понд, — когда говорил, что неприятно слышать, как старого знакомого обвиняют в ужасном деянии. И то же самое имел я в виду, когда говорил, что ключ ко всем загадкам — в увечье доктора Грина.

— Даже теперь, — пробормотал викарий, — мне не совсем ясно, что вы под этим подразумеваете.

— Все тут очень скверно, — отвечал Понд, — однако я полагаю, мы смело можем утверждать, что наш доктор — безумен, и в буквальном смысле слова. Мне, надеюсь, известно, что свело его с ума. Он личность, и великолепная, любит дочь викария, немало преуспел, очень привлекателен, как справедливо сказал Гэхеген, и к тому же весьма деятелен. Но все объясняется тем, что по несчастью он — калека.

Последней каплей в чаше его безумия стало нечто, при некотором воображении достаточно понятное и не слишком неестественное, если причина умопомешательства вообще может быть естественной. Соперники похвалялись при нем умением делать то, на что он неспособен. Сперва один из молодых людей хвастался уже сделанным, а вы, Гэхеген, именно хвастались, незачем это отрицать. Второй поступил хуже — он посмеялся над тем, что для него просто, тогда как для Грина совершенно невыполнимо.