- Такой вывод? - усмехнулась Ксения угрюмо. - Да, в самом деле, мешанина, все очень путанно. А у тебя случайно не бред?

- Нет, Ксения, не бред, а попытка объясниться, последняя попытка. Все, последняя и решающая. Я напутал, согласен, и моя речь сегодня не красна, но искренности мне не занимать! Так вот, о твоих шансах. Ты умница, Ксения. И в глубине души ты сознаешь, конечно, что нет и не может быть никакой необходимости, чтобы все эти толпы живших и живущих людей получали определенный шанс на вечную жизнь. И в равной степени нормальный разум, не отравленный предрассудками и мещанским тупым себялюбием, находит здравым и естественным считать, что отдельные персонажи - ты понимаешь, о ком речь, такого шанса заслуживают. Вот и все предпосылки, из которых сложилась моя теория. Она сложилась бы и в твоей прелестной головке, если бы ты больше утруждала себя помыслами и заботами о будущем. Но вернемся к твоим шансам, спросим себя... если мое положение такое выгодное, не достанутся ли известные выгоды и тебе, коль ты находишься рядом со мной? Ведь глядя на тебя, и думая о тебе, и жалея тебя, любя, сокрушаясь, что твои перспективы не столь радужны, как мои... вот послушай, что я подумал по этому поводу!.. - воскликнул Конюхов с жаром, спешащим захватить Ксению и унести подальше от всего, что могло как-либо задержать ее внимание на вещах простых, незначительных, - ведь если я буду думать, буду помнить о тебе с такой силой любви, что твой образ как бы отпечатается на моем сознании... в своем роде барельеф на сознании, понимаешь?.. то почему же не надеяться, что это поможет и тебе уйти со мной... теперь понимаешь, Ксения?

Ксения стояла в растерянности, как если бы ее пришибло невыразимое горе, у нее опустились руки, и она не знала, что ответить на возбужденные и наивные выкладки человека, который совершенствовался единственно лишь в умении пускать пыль в глаза и решительно не задумывался о своей обязанности быть мужчиной, главой семьи. Его рассуждения навевали на нее сон, она лишь отдаленно сознавала, что говорит он о смерти, и ее подмывало - просто так, по какой-то носящейся в воздухе ассоциации - зловеще пробормотать: хоть бы ты умер... Она смутно представила себе, как произносит это злое заклинание, как округляются глаза мужа, лезут на лоб, и он в ужасе шепчет: и это говоришь ты? но ведь так мог бы сказать разве что твой друг Сироткин! Нет, этого говорить нельзя было.

- Утешил, - вздохнула она. - Спасибо... вон как ты обо мне заботишься!

- Ты полагаешь, все это не более чем фантазии?

- А ты полагаешь иначе?

- Естественно. Хорошо, пусть фантазии. Но что ты скажешь о самом подходе? О тех чувствах, что стоят за всеми моими рассуждениями... Ты не могла не заметить, что движет мной любовь. Я говорю о ней, и мне интересно, как ты это воспринимаешь?

- Как ты говоришь о любви? Неплохо говоришь. Получается довольно красиво, вот только живого человека что-то не видать.

- Вот как? - воскликнул Конюхов озадаченно. - Не видать? Ни меня, ни того, о ком я говорю? Что-то немыслимое ты мне приписываешь, ты еще скажи: Ваничка - чужой.

- Ну, зачем же... я бы, пожалуй, сказала так: не от мира сего...

- Оставь! - вспылил он. - Чужой, именно чужой - для тебя, для всех, кого ты знаешь и любишь, для всякой известной тебе жизни. Вот мы и прибыли в конечный пункт, с очень даже замечательными результатами! Не от мира сего! Нет, эту конфетку ты прибереги для кого-нибудь, кто больше придется тебе по сердцу!

- Не понимаю, на что ты взъелся, - прошипела Ксения, бледнея от досады. - Ничего нового я тебе не сказала.

Конюхов не унимался:

- Прибереги, прибереги конфетку! Да пусть и чужой! Чужой, разумеется, но для всего маленького, забитого, невежественного, для всего косного... А если я хочу маленькое сделать большим, превозмочь косность, если я хоть чуточку мечтаю об этом... как о подвиге... разве так поступает враг?

Ксения несколько времени смотрела на мужа с таким выражением, словно услышала наконец слова, которые следует хорошо осмыслить, прежде чем ответить, затем открыла рот явить итог своих размышлений, но разговор был уже безнадежно прерван неожиданным шумом: с печи, шурша и попискивая, давясь смехом и пряча лицо, катился к двери Сироткин. Конюхов отропело смотрел ему вслед и не очнулся, даже когда Ксения громко выкрикнула:

- А, смотри, видишь, кто нам отпустит все грехи?!

Она с нарочитой жадностью приникла к окну, глядя, как скрывается в лесу Сироткин, так славно разомкнувший неразрешимость спора, любовалась им и столь же неестественно смеялась, пронзительно и дико, что-то приговаривая царапающим визгом. И всякое правдоподобие вдруг рассеялось. Лес уменьшился и стал не больше причудливых узоров на детском рисунке, а Сироткин вырос и великаном зашагал по опрокинутому миру. Бытие писателя Конюхова вылилось в тонкое и плоское облачко и зареяло под потолком знаком вопроса, всякий ответ на который заведомо был лишен смысла. Небывалые преувеличения, удлинения, утолщения, сказка немыслимых исчезновений и волшебно-жутких возрастаний, - все это обдало Ксению жаром, и она, не задумываясь, расстегнула рубаху и освободила грудь, чтобы не задохнуться.

Пока Ксения с замирающим сердцем и хохочущим ртом погружалась в фантасмагорию, Сироткин, один из героев ее воображения, широким и резвым шагом пересек окружавшую дом поляну, свернул на тропу к озеру и неистово покатился вниз по лесистому склону. Он удалялся безоглядно и гораздо быстрее, чем летал ветер, гулявший в голове его подруги. Его до дрожи разбирало веселье, душил смех, его переполняло то особое жуткое ликование, что, вселившись в сердце истинного героя, обычно не предвещает миру ничего хорошего.

Душил Сироткина и гнев. Вспоминая о пребывающем в нем демоне, этом непоседливом зверьке, который не мог выйти из него лишь оттого, что ослабела, да что там ослабела! угасла и выдохлась его мысль о Ксении, он признал бы в этом гневе не что иное как обыкновенную, но весьма чудовищную злобу, если бы в эту минуту с особой силой не ставил перед собой идеалы добра и справедливости. Он хотел быть справедливым в гневе, гнев его должен был быть праведным.

Разорвав пошлый любовный треугольник, он выходил из него, как из боя, выходил закаленным и обновленным, как после первого крещения огнем. Жизнь начинается сначала, и он уверенно смотрит в будущее. А Ксения и Конюхов остались на краю мира, расступившегося перед ним и сомкнувшего свою унылую линию за его спиной. Пусть смотрят ему вслед, пусть зовут тревожными голосами, и пусть их сердца надрываются от неизбывной тоски. Он не вернется, он режущими и сотрясающими воздух шагами делает суровым, безжалостным расстояние, разделяющее их. Куда же ведет его дорога? Он не знал этого, и, вполне вероятно, она никуда не вела.

***

По утрам Ксения, выходя на крыльцо, говаривала, если ярко светило солнце: - Это к добру. - И если небо заволакивали тучи: - Это не к добру.

Ночью лес окутывался тьмой, маскируя свою необъятность, и в доме о нем легко было забыть, с увертливой легкостью отъединялось от сознания надобность понимать, где и для чего находишься. Днем лес напоминал огромное, ленивое, равнодушное животное, которое, развалившись с небрежным размахом, греется на солнце и будет опасно ночью. Но в представлении Конюхова день и ночь смешались, как цвета погасшей радуги, слились в нечто неясное, постороннее, неудобное. Это были сумерки, неразличимые глазу, режущие глаз неизвестно чем, то ли кромешной тьмой, то ли страшной ослепительностью, и они были как сама смерть, которая ледяным языком слизывает человека с запотевшего зеркала жизни. От навязчивого кошмара, каким стал для него лес, от туманных болот, над которыми медленно и грозно поднимали головы чудовища, от хмурых сосен, покачивавших над людской слепой суетностью тонкие верхушки, Конюхов видел избавление только в скорейшем отъезде домой, письменному столу, к пишущей машинке, к дням и ночам, слившимся в работе. Сироткин, перефразируя реплики Конюхова, объяснявшие остроту его нужды в отъезде, мысленно утверждал: не к письменному, а к обеденному столу ты стремишься, и верх твоих мечтаний - обильная и вкусная жратва; вслух же он произносил: ты многого ждешь от возвращения домой, и потому твое нетерпение не вызывает удивления, но у меня дома больше нет, и тебя не должно удивлять, что я никуда не стремлюсь.