Краснов-Левитин Анатолий
В час рассвета
Анатолий Краснов-Левитин
В ЧАС РАССВЕТА
ПРЕДИСЛОВИЕ ДЛЯ ЗАГРАНИЧНОГО ЧИТАТЕЛЯ
Это было так недавно и так уже давно. 20 лет назад. В шестидесятых годах нашего века.
Я жил на московской окраине, в крохотной каморке. Небольшие сени. Двери прямо на улицу.
И в эти двери стучали, стучали семинаристы и академики, молодые священники и монахи, студенты и молодые рабочие, диссиденты и церковники.
А я писал, сидя за крохотным столом у окна, выходившего в сад.
"Кто Вас заставляет, кто Вас просит?" - желчно спрашивал патриарший ближний боярин Даниил Андреевич, самый близкий к Патриарху человек.
"Как сделать, чтобы он перестал писать, - сидел бы себе", - говорили кагебисты моим мальцам, которых вызывали на "собеседования".
"Пора уже взять себя в руки и заниматься делом",- писала мне из Питера Надежда Викторовна Орлова, моя родная мать.
А я писал... Денег не было. Жил подаянием от епископов и священников. Протекала крыша. Нависала угроза ареста.
И я писал.
"Самый активный из графоманов", - такой эпитет дали мне писаки из антирелигиозного журнала "Наука и религия".
"Вам скоро придется встретиться с другой общественностью, которая предъявит Вам обвинение в незаконном промысле", - угрожающе заявил мне чекист, специализирующийся по церковным делам, майор Шилкин.
"А Вы никогда не задавали себе вопроса: Анатолий Эммануилович так много лет развивает свою деятельность, - почему его не арестовывают?", ехидно спрашивал у одного из моих ребят Евлогий*, инспектор Академии, монах, один из тех мнимых монахов, которые приняли постриг в погоне за архиерейским посохом, - сейчас он уже, кажется, этого посоха добился.
А я писал.
Назревала буря и наконец пришла. 12 сентября 1969 года в мою дверь постучали чекисты - и я попал в тюрьму и в лагерь.
И я писал.
Писал и там, и кое-что удавалось передавать на волю. А сзади слышались шаги, тяжелые шаги чекистских сапог.
"И во всю ночь безумец бедный,
Куда б стопы ни обращал,
За ним повсюду всадник медный
С тяжелым топотом скакал".
И сейчас как будто время чуть-чуть передохнуть. И я листаю пожелтевшие страницы 20-летней давности и публикую их к всеобщему сведению. И так мало времени впереди, и так мало сделано, и всё меньше сил, и так много надо сделать.
А топот медный всё ближе и ближе, рядом, позади.
"И он по площади пустой
Бежит и слышит за собой,
Как будто грома грохотанье,
Тяжело звонкое скаканье
По потрясенной мостовой...
И озарен луною бледной,
Простерши руку в вышине,
За ним несется всадник медный
На звонко скачущем коне".
И под железными копытами друзья, друзья и братья, и противники, и целые страны, многие страны, одна за другой.
А я пишу, всё пишу.
Потому что не могу не писать. Голосует сердце.
"Я писать обязан по мандату долга".
Люцерн 1.1.1984г.
*Архимандрит Евлогий, ныне назначенный настоятелем Данилова монастыря в Москве.
В час рассвета холодно и странно,
В час рассвета ночь мутна...
А. Блок
Не про наши ли дни это сказано? Про наши... Все подернуто серой пеленой... и из-за серой дымки вырисовываются силуэты.
1. Силуэты
Недавно мне рассказали о таком случае, происшедшем в одном из университетов.
Провожали на пенсию профессора - доктора философии. Профессор был талантливый, эрудированный, популярный среди молодежи... Похвалили старика, ласкали; прощалась с ним молодежь... А он встал и сказал: "Вот вы меня хвалите, а ведь я этих похвал недостоин; я двадцать лет (с 1933 г, по 1953 г.) только и делал, что доносил на людей; и вот этот доцент, что сидит в президиуме, реабилитированный, мною оклеветан и мною посажен"... Испуганная тишина воцарилась в зале, слышно, как муха пролетит.
Профессор прошел к своему месту, сел спокойно... сел, посидел немного, опершись головой об руку... потом встал и, сказав: "Ну, до свидания", вышел из зала.
И только тут взорвалась тишина... загудели сотни голосов...
При проверке этот случай оказался выдумкой. Но это такая выдумка, про которую можно сказать: "Если это и выдумано, то выдумано неплохо".
И вспомнилось мне, когда я услышал об этой истории, много, много таких людей, которых я встречал в жизни... Расскажу о них, расскажу потому, что это - не случайность, это закоренелая, страшная болезнь нашей жизни... и самое страшное, когда болезнь загоняется внутрь...
1940 год. Ленинград. Огромное здание на Исаакиевской площади. Бывший особняк графа Зубова Платона, екатерининского фаворита... Ныне институт театра и музыки. Великолепное здание серого камня, с саженными окнами; внутреннее убранство сохранилось в неприкосновен-ности. В огромном зале двадцать трепещущих человек - за дверью идет экзамен - прием в аспирантуру; в зале появляется 27-летний чернявый мужчина. Кожанка, под нею френч, опирается на костыль... в каждом движении ловкость и изящество, несмотря на искалеченную ногу; характерное, мужественное лицо. Тоже кандидат в аспиранты. "Кто вы?" - Журналист. Театральный рецензент. Сегодня утром самолетом из Минска. Иностранная венгерская фамилия, однозвучная с названием венгерского города С. "Что вы знаете?" - "Ничего..." Начинает говорить... И в самом деле ничего... "Провалитесь..." - "Не провалюсь..." И в этой самоуверенности изящество и бесстыдство... Мне он понравился сразу. Его вызвали первым; через десять минут выходит (а всех держали по часу), такой же веселый, самоуверенный, изящный; вслед за ним один из экзаменаторов - Данилов С.С. - был экзамен по истории русского театра... крепко жмет руку, рассыпается в любезностях, полуобнимает... любезный кивок С. в нашу сторону: "Желаю успехов, товарищи", три прыжка на костыле, скрывается за дверь... Удивительная пленительность была в этом человеке... Он даже ковылял изящно... Так повторяется на каждом экзамене, и несмотря на тройки он в аспирантуре... И вот в течение года он был моим товарищем и коллегой. У нас с ним были странные отношения, мы ругались часто, ругались отчаянно в институте. Я нападал топорно и неуклюже, со свойственной мне грубоватой манерой бурша, он парировал легко, просто и изящно, так что я сам невольно любовался его остроумием. "Подобно Венере, которая рождается из морской пены", - начинаю какое-то выступление на семинаре... "Ну вот, опять начались эти выступления из морской пены", - бросает реплику он. "С. хочет из всех нас сделать журналистов", - говорю я на аспирантском собрании. "А вы боитесь, что из вас выйдет журналист, - небрежно роняет он, - не бойтесь, не бойтесь, не выйдет .
А после всех этих споров шли мы вдвоем на Большую Морскую, в Дом архитекторов, в ресторан, и начинался за столиком поразительно откровенный разговор.
Его цинизм был изумителен: "Через год я столкну такого-то, займу его место, а через год - такого-то, этот у меня на крючке. Вот вам - и пятилетка". Это не были слова. С. сразу после вступления в аспирантуру вышел в большой свет. В газетах и толстых журналах появилось несколько его рецензий-статей. Статей остроумных, талантливых, блестящих, хотя и журналист-ски легковесных. И вот он в лучших домах Ленинграда. Днюет и ночует у народной артистки Грановской, в интимной дружбе с известным ленинградским театральным художником Григорьевым. Артисты, художники, ученые - он всюду и везде.
Потом грянула война - прошли четыре года. Я встретился с ним в Москве. В Комитете по делам искусств, где он работал в театральной цензуре, и я узнал с неопровержимой точностью о тайной роли этого обаятельного, ловкого и умного человека. Это был талантливейший провока-тор. Провокатор самых крупных масштабов. Он родился в Солнечногорске, в предреволюцион-ные годы, в семье учителя Тверской классической гимназии - по национальности венгра от матери-немки. Он избрал себе карьеру летчика и был влюблен в свое дело: "Летать - это великолепно, обольстительно, это лучше, чем любить женщину", - говорил он мне увлеченно, с блеском в глазах. Но вот прогулка на мотоцикле. Катастрофа. Перелом ноги. Карьера летчика закончена навсегда... И вот он театральный рецензент, авантюрист, провокатор. "По своей сущности, я не могу быть незамеченным, - говорил он мне много лет спустя, когда наверное знал, что мне известна его роль. - Передо мной стояла дилемма: или я здесь, или там. Или за решеткой, или хозяин положения... Я избрал второе..." Он избрал второе. В конце тридцатых годов им, видимо, был посажен не один человек. И во всем оригинальность и размах. В 1942 году, эвакуировавшись из Ленинграда, он бесследно исчез. Оказалось, он уехал в Казахстан, и там блестящий театрал стал чабаном - он пас лошадей. "Благодаря этому, - говорил он, - я сохранился морально: ни карточек, ни пайков, ни столовок - степь, кумыс, лошади - хорошо. Сам выжил и жену с сыном поставил на ноги. Хорошо". Через два года его отыскали, и он стал редактором областной газеты в Казахстане (это был уже конец войны). "Разоблачил я одного председателя колхоза - вора, - рассказывал он, приехал ко мне умолять. Прогоняю. Тогда он говорит: "Эх, ты". И вдруг мешок об пол. А мешок туго набит деньгами (это, кстати, вполне в среднеазиатских нравах военного времени). Всё равно прогнал. Потом, когда его сняли и отдали под суд, встречаю его, говорит он мне: "Плохой ты человек. Ты мне плохо сделал. Ты себе плохо сделал. Совсем ты плохой человек..."