Первые дни работы в клинике так и связались у него неразрывно с коротким визгом косы, срезающей сочную траву, широким размахом загорелых рук, с толстогубой и косоватой усмешкой, с каплями пота на некрасивом лице. С тех пор, слыша запах гибнущей, высыхающей травы, Юра неизменно вспоминал Философский Камень, Ванюшку, Титова, возникшего в те годы перед ним в облике чудаковатого хирурга.
Постепенно о Титове забывали, только иногда, в разгар сенокоса, когда разнотравье заполоняло больничный парк, кто-нибудь и говорил: "Эх, Титова нет! Трава пропадает!" Но никто не смеялся, разве что улыбался виноватой улыбкой и заводил разговор на другую тему.
4
Через пять лет мир перевернулся вверх ногами. А до этого лишь предощущение невероятного не оставляло Оленева. То и дело из угла комнаты доносился шорох, чей-то приглушенный смех, запах хорошего чая щекотал ноздри, иногда пропадали вещи, а на их месте появлялись новые, малопригодные для нормальной человеческой жизни. То это был Утюг для тараканов, то Гравитационная батарейка для карманного холодильника, то Рояль для молочных бутылок, то Крокодильская форточка с герметичным шлюзом и еще сотни других, таких же. Юра потихоньку выбрасывал их в мусоропровод или отдавал дочке для игр.
Он хорошо понимал, что все это - и способности к усвоению знаний, и странные предметы - лишь подготовка к тому, что должно произойти с ним, тренаж, лишний способ убедиться, что он сможет справиться с невероятным заданием. Ему сознательно выворачивали мозги наизнанку, приучали к иной логике, к иному порядку вещей, причин и следствий.
А когда мир вздыбился, горизонт встал вертикально; когда дочка стала исчезать и, блуждая по времени, то и дело возвращаться и начинать жить сначала; когда жена из обычной женщины превратилась в вечную путешественницу, собирательницу невероятных сувениров; когда отец начал медленно уходить в сторону детства, а теща взгромоздилась в перевернутое кресло телескопа, тогда-то Оленев понял до конца, что все предыдущие двадцать лет уже работал на Ванюшку, и он стал Искателем, и этот тайный титул определил всю его судьбу.
И судьбу его близких...
Он продолжал работать там же и тем же, нимало не стремясь подняться по социальной лесенке, с усмешкой наблюдая страсти и суету, царившие в отделении реанимации. Он был обыкновенным врачом, зауряднейшим человеком, невзрачной наружности, несколько сонным и вялым. Он не вмешивался в споры и разговоры, не утихавшие в ординаторской, а предпочитал уткнуться в какую-нибудь книгу и спокойно ждать ту нежданную минуту, когда понадобится до предела напрячь свои силы, а это в реанимации случалось более чем часто.
Такая уж работа. То пусто, то густо. То можно сидеть в покойном кресле, прихлебывать чай, листать ученую книжку, то сразу, напружинив волю и ум, мгновенно переключаться, если привозили тяжелого больного или кто-нибудь в огромной больнице требовал его вмешательства, помощи реаниматолога и надо было успевать укладываться в считанные секунды, не совершая ни одной ошибки, ни одного промаха, ибо каждый из них мог стоить жизни человека.
У Оленева не было врагов. Не было завистников, потому что он никому не мешал, не было недоброжелателей, ибо он никому не переходил дорогу и ни с кем не вступал в конфликт. К нему относились ровно, спокойно, подчас чуть насмешливо, могли без желания обидеть, запросто хлопнуть по плечу и пригласить на кружку пива. Он никому не отказывал, отшучивался и со всеми сохранял добрые дружеские отношения. В самом отделении он более близко сошелся с Веселовым - неутомимым остряком, а среди хирургов выделял Чумакова - человека странной и несчастной судьбы, посвятившего свою жизнь помощи чужим людям.
Помочь, спасти, отдать последнюю рубаху - в этом был весь Чумаков, ранимый, совестливый до острой боли, вечный вдовец, создатель-бесконечных теорий "новой семьи", все время проверяющий их на собственной шкуре. Страдающий, конфликтующий, не нашедший точки равновесия, он привлекал Оленева незапятнанностью души, яростной самоотреченностью и бескорыстной любовью к одиноким несчастным людям. Чумаков был лет на десять старше Оленева, но от этого их дружба нисколько не страдала. Быть может, потому и тянулся Юра к нему, что подсознательно различал в Чумакове черты, утерянные им самим, изъятые у него, как непроявленный негатив иной, непохожей на эту, судьбы.
Когда Оленев пришел работать в клинику, Чумаков успел отработать там десяток лет, был заведующим отделением, и, пожалуй, лучшим хирургом. Больница была клиническая, а это означало, что на ее базе располагались кафедры института со своей иерархией, со своими правилами и законами. В хирургии главенствовал профессор Костяновский, и Чумаков вечно конфликтовал с ним, не сходился ни в чем, в глаза и за глаза ругая его на чем свет стоит. Оленев выслушивал горячие исповеди Чумакова, иронически осаживал его, когда тот слишком уж зарывался, но взаимная вражда между профессором и Чумаковым не прекращалась.
До того самого дня, когда Костяновский получил звание члена-корреспондента и ушел в новый НИИ заведовать научной работой.
Чумаков вздохнул свободно. Оленев тут же заметил, что все равно пришел другой профессор, а так как у Чумакова аллергия ко всем работникам кафедры, то все начинается сначала.
- Черта с два! - сказал Чумаков. - Все-таки я победил.
- Не вижу. Костяновский пошел в гору, а ты так и остался пешкой.
- Я та самая пешка, которая делает игру. Толку-то от короля в шахматах. Шаг вперед, шаг назад, шаг в сторону. А я только вперед, без компромиссов!
- Но он-то сделал рокировку, а ты уткнешься в последнюю клеточку и тут-то тебя слопает какой-нибудь ферзь.
- Подавится, - сквозь зубы сказал Чумаков. - Ты лучше на своего Грачева погляди. Чего доброго в дурдом попадет. И как ты можешь работать с таким заведующим?
- Могу, - спокойно сказал Оленев. - Он помешан на реанимации, делает свое дело, а все его завихрения вреда не приносят.
- Ого! А как же его пресловутый "оживитель"? Скорее уж "умертвитель"!
- О, это тебя не касается, - улыбнулся Оленев. - Это не из области хирургии. Мы сами с ним разберемся.