Однажды так же попался и Макаров. Иван Алексеевич велел ему вывернуть карманы и бросить в унитаз две папироски. Он не шумел, не уводил в учительскую для накачки.

– Доживешь до десятого класса, тогда хоть закурись! – говорил он, и действительно на выпускном вечере они курили вместе. Внизу, в зале, играла музыка, а они стояли, как на перемене, и курили. Иван Алексеевич сосал свой мундштук, а Макаров жевал папиросу.

Было страшно неудобно. Макарову хотелось куда-нибудь скрыться и покурить с ребятами, в своей компании, но Иван Алексеевич сам угостил его, и отказываться было неловко.

Макаров тянул пиво, вглядываясь сквозь неровное стекло автоматизированной пивной в улицу, где полз, изгибаясь, как гусеница – то собираясь, то распрямляясь, – красно-желтый трамвай.

– Тем, кто нас согревает – физкультпривет! – крикнул кто-то ему прямо в ухо, и Макаров вздрогнул. Это был Колька Суворов, спортивная звезда школы № 17, в прошлом лыжник, ныне лыжный тренер. Они учились вместе, не в одном, правда, классе, но кончали школу в один год. Колька уселся, и Макаров сказал ему:

– Слышишь, отец, вот какое дело…

– Постой, постой, – закричал бывший спортсмен, а ныне тренер, толстенький, кругленький и розовый, неиссякаемый спортивный оптимист. – Давай сперва выпьем, жара, терпенья нет.

Он заглотал пиво широкими, гулкими глотками, на дне кружки осталась лишь пена.

– Все дела, дела, – закричал он, – некогда вот просто так посидеть, покалякать. Может, потом о деле, а?

– Нет, – сказал Макаров. – Ты помнишь Метелина?

– Метелина? – бодро переспросил Суворов, жмуря глаз, думая. – А-а, который… Не помню!

– Ну, Ивана Алексеевича, учителя математики. С мундштуком курил.

Колька рассмеялся:

– Бегемот!

Метелина за глаза звали Бегемотом. У него был мощный бас. Никто, конечно, в школе живого бегемота не видел. Зоопарка в городе не было, но всем казалось, что у учителя голос похож на бегеможий. Тогда Макаров к этому относился спокойно, у всех учителей были клички, без исключения. Но теперь, когда он прочел траурное извещение, Колькино напоминание прозвучало кощунственно, и Макаров поморщился.

– Да. Так он умер.

– Все там будем, – сказал Колька, беспечно улыбаясь. – Или как там у классиков? Все в землю ляжет, все прахом станет…

– Ты помнишь о нем что-нибудь? – спросил Макаров, вглядываясь в лицо Кольки, впервые за столько лет вглядываясь.

– Прости, старик, – ответил серьезно Колька. – Сколько лет назад мы кончили школу? Пять да пять… Десять. Десять лет. Что же можно запомнить? Был такой Бегемот, и все. С циркулем вечно ходил. С большим таким, деревянным.

Да, Метелин ходил с циркулем, которым чертят на доске. В один конец вставляется мелок…

Макаров снова посмотрел на Кольку. Колька уже забыл про все. Он опять улыбался и пил пиво, и кадык ходил у него на горле, и, когда он глотал, раздавался неприлично громкий звук. «Ах, черт, – подумал про себя Макаров, – глотает как, жадюга».

Они допили пиво и разошлись. Голова все не проходила, и Макаров решил прогуляться. Народу на улицах было немного, теперь по субботам все уезжали за город, не то что раньше. Пятидневная неделя. «На кой черт она нужна, – думал Макаров, – деваться некуда». Выбор небольшой – или в пивную, или в турпоход. Но турпоходы Макаров не выносил органически, весь этот организованный отдых, никуда не спрячешься. Да и с кем идти – не одному же?.. Была бы рабочая суббота – пошел, поработал, отвлекся бы хоть. Черт, почему не придумают дежурств? Кому дома тоскливо, пусть пойдут, поработают, отведут душу…

Был жаркий день, парило, плавали легкие облака. «Может, дождь соберется, – подумал Макаров, – глядишь, все легче».

Он шел по улице, по теневой стороне, шел просто так, без всякого смысла, неизвестно куда. Надо было прожить этот день, эту субботу, и завтра прожить, промаяться.

Макаров попробовал подумать, чем бы заняться завтра, но ничего не придумал. Книги он уже давно не мог читать, что-то ничего не трогало его в них, фильмы он, правда, смотрел, но в последнее время стал засыпать и в кино. Ну а больше что?.. Когда-то раньше он самозабвенно рисовал, в школе все прочили ему путь художника, но Макаров пошел в политехнический. Рисовать он бросил еще студентом. Правда, когда они познакомились с Машей, он купил краски, загрунтовал холст, хотел написать Машин портрет, но потом все пошло-поехало, и портрет он не написал.

Краски сохли где-то в сенях, и холст скукожился, поди, весь…

Так что вся жизнь Макарова была… в работе. Да, вначале действительно была. Он – смешно теперь вспомнить даже – торопился по утрам на ТЭЦ, каждый день ждал, что вот сегодня случится что-то и потребуется его умение, инженерные знания, расчет и сообразительность. Но все шло своим чередом, ничего на ТЭЦ не случалось, и хотя за специалистов там держались, особых их способностей не требовалось. Мастера знали ничуть не меньше Макарова, а рабочие умели гораздо больше его. Время шло, и чем дальше, тем чувствовал он себя все обыкновенней, все заурядней. А теперь он уже ни во что особенно и не вмешивался, зная, что, мастера и, рабочие все сделают без него.

Жизнь шла и шла, без потрясений, без событий, спокойно и ровно, как хорошая бетонка. Не зря же говорят, что хорошая дорога скучна и опасна: своим однообразием она утомляет шофера. Он засыпает, и машина летит в кювет.

Все было так и у Макарова. Он засыпал от этого однообразия, жизнь остановилась для него. Недели и месяцы он отсчитывал по двум дням – субботе и воскресенью, которые были еще тягомотнее и нуднее, чем все остальное. Да, он уже заснул в жизни, машина его стала неуправляема и в общем-то уже катилась под откос…

Макаров спал, но с открытыми глазами. Он был неглупый человек и понимал, что творилось с ним. Понимал, но ничего не мог сделать. Словно руки, ноги, голова его налились тяжестью, и он не может шевельнуться. Головой, разумом он понимал, что нужно набраться сил и сделать что-нибудь. Пусть самый малый пустяк. А потом за этот пустяк держаться. Соединить пустяк с пустяком, чтобы вышло что-нибудь побольше. Чтобы на ровной дороге появилась рытвина, которая бы встряхнула его как следует.