И на обороте:

"И вот спустя столетия чаяния и ожидания народные сбылись: у нашей земли есть свои достойные защитники из народа - Красная Армия. Недаром поется в песне: "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью". Мы делаем былью чудесную сказку, и поет народ о своих героях с такой же глубокой любовью, как пел он когда-то об Илье Муромце".

Я бережно вложила эти листки в одну из Зоиных тетрадей и увидела, что в этой тетради сочинение об Илье Муромце, уже исправленное, переписано начисто, а в конце его рукою Веры Сергеевны отчетливо выведено: "Отлично".

Потом я стала укладывать всю стопку в ящик и почувствовала, что в самом углу что-то мешает. Протянула руку, нащупала что-то твердое и вытащила маленькую записную книжку. Я открыла ее.

На первых страничках были записаны имена писателей и названия произведений, против многих стояли крестики: значит, прочтено. Тут были Жуковский, Карамзин, Пушкин, Лермонтов, Толстой, Диккенс, Байрон, Мольер, Шекспир... Потом шли несколько листков, исписанных карандашом, полустершиеся, почти неразборчивые строки. И вдруг - чернилами, бисерно мелким, но четким Зоиным почерком:

"В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли" (Чехов).

"Быть коммунистом - значит дерзать, думать, хотеть, сметь" (Маяковский).

На следующей страничке я увидела быструю запись карандашом: "В "Отелло" - борьба человека за высокие идеалы правды, моральной чистоты и духовной искренности. Тема "Отелло" - победа настоящего, большого человеческого чувства!"

И еще: "Гибель героя в шекспировских произведениях всегда сопровождается торжеством высокого морального начала".

Я листала маленькую, уже чуть потрепанную книжку, и мне казалось, что я слышу голос Зои, вижу ее пытливые, серьезные глаза и застенчивую улыбку.

Вот выдержка из "Анны Карениной" о Сереже: "Ему было девять лет, он был ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу".

Я читала - и мне казалось, что это сказано о самой Зое. Все время, из-за каждой строчки, это она смотрела на меня.

"Маяковский - человек большого темперамента, открытый, прямой. Маяковский создал новую жизнь в поэзии. Он - поэт-гражданин, поэт-оратор".

"Сатин: "Когда труд - удовольствие, жизнь - хороша! Когда труд обязанность, жизнь - рабство!"

"...Что такое - правда? Человек - вот правда!"

"...Ложь - религия рабов и хозяев... Правда - бог свободного человека!.. Человек! Это - великолепно! Это звучит... гордо!.. Надо уважать человека! Не жалеть... не унижать его жалостью... уважать надо!.. Я всегда презирал людей, которые слишком заботятся о том, чтобы быть сытыми. Не в этом дело!.. Человек - выше! Человек - выше сытости!" (Горький, "На дне".)

Новые странички - новые записи:

"Мигуэль де Сервантес Сааведра. "Хитроумный идальго Дон-Кихот Ламанчский". Дон-Кихот - воля, самопожертвование, ум".

"Книга, быть может, наиболее сложное и великое чудо из всех чудес, сотворенных человечеством на пути его к счастью и могуществу будущего" (М. Горький).

"Впервые прочел хорошую книгу - словно приобрел большого, задушевного друга. Прочел читанную - словно встретился вновь со старым другом. Кончаешь читать хорошую книгу - словно расстаешься с лучшим другом, и кто знает, встретишься ли с ним вновь" (китайская мудрость).

"Дорогу осилит идущий".

"В характере, в манерах, стиле, во всем самое прекрасное - это простота" (Лонгфелло).

И снова, как в тот день, когда я читала Зоин дневник, мне казалось, что я держу в руках живое сердце - сердце, которое страстно хочет любить и верить. Я все перелистывала книжку, подолгу задумываясь над каждой страничкой, и мне чудилось: Зоя рядом, мы снова вместе.

И вот последние листки. Дата: октябрь 1941.

"Секретарь Московского комитета - скромный, простой. Говорит кратко, но ясно. Его тел. К 0-27-00, доб. 1-14".

А потом - большие выписки из "Фауста" и целиком - хор, славящий Эвфориона:

Лозунг мой в этот миг

Битва, победный крик.

. . . . . . . . . . . .

Пусть! На крылах своих

Рвусь туда!

Рвусь в боевой пожар,

Рвусь я к борьбе.

"Я люблю Россию до боли сердечной и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России" (Салтыков-Щедрин).

И вдруг, на последней странице, как удар в сердце, - слова из "Гамлета":

"Прощай, прощай и помни обо мне!"

"ТАНЯ"

Вспоминать прошлое мне было и радостно и горько. Я вспоминала - и мне казалось, что я снова качаю колыбель маленькой Зои, снова держу на руках трехлетнего Шуру, снова вижу их вместе, моих детей, - живыми, полными надежд. Но чем меньше остается рассказывать, тем мне тяжелее, тем зримее близкий, неотвратимый конец, тем труднее находить нужные слова...

Дни после ухода Зои я помню отчетливо, до мелочей.

Она ушла - и наша с Шурой жизнь вся превратилась в ожидание. Прежде, придя домой и не застав сестру, Шура всегда спрашивая: "Где Зоя?" Теперь его первые слова были: "Письма нет?" Потом он перестал спрашивать вслух, в только в его глазах я неизменно читала этот вопрос. Но однажды он вбежал в комнату взволнованный и счастливый и, чего никогда не случалось, крепко обнял меня.

- Письмо? - сразу догадалась я.

- Еще какое! - воскликнул Шура. - Слушай: "Дорогая мама! Как ты сейчас живешь, как себя чувствуешь, не больна ли? Мамочка, если есть возможность, напиши хоть несколько строчек. Вернусь с задания, приеду навестить домой. Твоя Зоя".

- От какого числа? - спросила я.

- Семнадцатого ноября. Значит, ждем Зою домой!

И мы снова стали ждать, но теперь уже не так тревожно, с радостной надеждой. Мы ждали постоянно, ежечасно, ждали днем и ночью, всегда готовые вскочить на стук открывшейся двери, ежеминутно готовые стать счастливыми.

Но прошел ноябрь, прошел декабрь, подходил к концу январь... Ни писем, ни других вестей больше не было.

Мы с Шурой оба работали. Все домашние заботы он взял на себя, и я видела: он старается во всем заменить Зою. Придя домой первым, он спешил подогреть к моему возвращению еду. Я слышала, как он поднимался ночью и укрывал меня потеплее, потому что с дровами стало трудно и мы экономили как могли.

Однажды - это было в конце января - я возвращалась домой поздно. Как часто бывает, когда очень устанешь, машинально слушала обрывки разговоров. В этот вечер на улице то и дело слышалось:

- Читали сегодня "Правду"?

- Читали статью Лидова?

И в трамвае молодая женщина с огромными глазами на исхудалом лице говорила своему спутнику:

- Какая потрясающая статья!.. Какая девушка!..

Я поняла, что в газете сегодня что-то необычное.

- Шурик, - сказала я Дома, - ты читал сегодня "Правду"? Говорят, там очень интересная статья.

- Да, - сдержанно ответил Шура, не глядя на меня.

- О чем же?

- О молодой партизанке Тане. Ее повесили гитлеровцы.

В комнате было холодно, мы привыкли к этому. Но тут мне показалось, что и внутри у меня все похолодело и сжалось. "Тоже чья-то девочка, - подумалось мне. - И ее ждут дома, и о ней тревожатся..."

Позже я услышала радио. Сообщения о боях, вести с трудового фронта. И вдруг диктор сказал:

- Передаем статью Лидова "Таня", напечатанную в "Правде" сегодня, двадцать седьмого января.

Скорбный и гневный голос стал рассказывать о том, как в первых числах декабря в селе Петрищеве фашисты казнили партизанку-комсомолку по имени Таня.

- Мама, - вдруг сказал Шура, - можно, я выключу? Мне завтра рано вставать.

Я удивилась: Шура всегда спал крепко, обычно ему не мешали ни громкий разговор, ни радио. Мне хотелось дослушать, но я выключила громкоговоритель, сказав только: "Ну что ж, спи..."

Назавтра я пошла в райком комсомола: может быть, там что-нибудь знают о Зое?

- Задание секретное, писем может не быть еще долго, - сказал мне секретарь райкома.