К тому же меня в конце концов захватила стихия пира и игры, особенно когда количество осушенных рюмочек перешло в многообещающее качество опьянения. Но чем больше я поддавался настроению безудержного веселья, сознавая, что еще немного - и я стану человеком непринужденным, валяющимся, как ванька-встанька, тем властнее охватывало меня желание открыть, что все происходящее со мной нынче выросло из фикции и я играю, в сущности, чужую роль.

Перстов, трагический, печалующийся о бедах России и пекущийся о ее спасении, он ли это гогочет, как расходившийся индюк, и поблескивает масляными глазками? Он самый, но он, как говорится, в своем праве, ибо у него деньги, он оплачивает наш спектакль. Возможно, у наших партнерш не было ничего более значительного убежденности, что мужчины обязаны их ублажать, обеспечивать всем необходимым, развлекать, и так это или нет, я не знаю, но в бедности, в богатстве ли, они чувствовали себя уверенно, я бы даже сказал, что чересчур, подозрительно уверенно. В какую-то минуту я помрачнел над игрой воображения, подсунувшего мне версию, что в машине, пока они ехали сюда, Перстов рассказал нашим гостьям всю правду обо мне и теперь они втихомолку посмеиваются за моей спиной. Но опрокинута очередная рюмочка - и тревоги рассеялись, как дым. Я захмелел. Я даже танцевал в таинственном полумраке. Девушки благоухали, они были так беззаботны и естественны на почве, куда их внедрила чудесная власть Перстова, что я забыл о своих опасениях показаться им старым козлом. Танец вынес меня на середину комнаты, и я увидел, что эта троица родных и бесконечно удаленных от меня существ с поразительной благополучностью помещается на диване и рука Перстова извилисто тянется обнять задорно приподнятые (подставленные?) плечики Лизы, а с другого его бока наподвижно и гордо восседает красавица Наташа. Мой друг был зажат между девицами, погруженный, похоже, в неразрешимость вопроса, с кем из них изменить доверчивой Машеньке.

- Скажи честно, - начал Перстов, комически морща лицо в строго осуждающую гримасу, - вот ты, выпавший из действительности, стоящий вне действительности, допускаешь ли ты хотя бы в мыслях, чтобы тебя воспринимали как святого? Или даже хочешь этого?

Я разразился предупредительным смехом, чтобы поскорее сбить его с взятой темы, а он выждал, не предприниму ли я более действенных мер, однако я лишь скрестил руки на груди, стоя перед ним бывалым бойцом диалектики, и постарался придать лицу наглое выражение.

- Нужно ли, скажи честно, думая о тебе, представлять келью, скит, одинокие борения с дьяволом и жаркие молитвы?

Мой друг, конечно, никоим образом не собирался разыгрывать роль дьявола, но мной вдруг овладела именно жажда неутомимых и страстных борений; к тому же хотелось отличиться перед Наташей.

- Зачем же, - выкрикнул я, - мне применять к себе какое-то относительное понятие... зачем вообще соотноситься с понятиями действительности, из которой я сознательно выпал, если с меня довольно быть просто живым человеком?

- А, в этом, по-твоему, нет ничего относительного?

- В этом много относительного, - возразил я громко и весело, - ибо все относительно в нашем мире. Но это ближе к абсолютному, то есть к идеалу, к которому все относительное стремится. Святость - высокое понятие, но жизнь выше ее хотя бы по праву первичности, а умение жить, не чувствуя, какие усилия для этого прилагаешь, это первая идеальная высота на пути к жизни как идеалу. И я не думаю, чтобы святость много стоила в сравнении с этой высотой. Представь себе ребенка, который родился, прожил год, тихо заболел и умер. Что ты можешь сказать о нем? Был он злым или добрым? умным или глупым? А между тем он совершил полный круг своей жизни, и единственное, что ты с твердостью выявляешь в нем, это всеорганизованное стремление его существа жить, идеальное, согласись, стремление. И я ищу именно эту ясность ребенка, предельную конкретность и слаженность его устройства, а не замутненность так называемого взрослого сознания, превращенного в сознание идеолога, политика или мещанина.

- Не пойму, когда вы шутите, а когда говорите серьезно, - сказала Лиза, обращаясь к нам обоим, и мне показалось, что я впервые слышу ее голос.

Вздох самого притворства, притворства с большой буквы, вырвался из ее груди.

- На этот раз он не иначе как шутит, - с улыбкой пояснил ей Перстов. Он уверяет нас, что ищет девственности сознания, а нам он известен как неисправимый книжный червь. Его деяния не имеют ничего общего с поступками ребенка, хотя он пытается внушить нам обратное.

- Я бы не знал, что ответить на твое ехидное и, в сущности, естественное замечание, если бы не понимал, что жизнь поворачивается к нам не только своей абсолютной стороной, как это бывает в детстве или переж ликом смерти, но и относительной, играющей с нами, лукаво переводящей нас из возраста в возраст по пути, где всюду расставлены ловушки и каверзы, соблазны и миражи. Я бы совсем смутился и согнулся под тяжестью твоего замечания, Артем, если бы не понимал, что именно через книжность, умом испробовав все возможности этого мира, я вернулся к ясности и цельности детского сознания, которое, кстати сказать, отнюдь не предполагает сидение в детской на полу с игрушками.

Гладко, на редкость гладко лились из меня слова. Но понимал я и уязвимость своей позиции: достаточно предъявить мне упреки в чувственности. Пожалуй, человек, прошедший школу унижений в тоталитарном обществе или изнеженный так называемой демократической жизнью, не может не быть чувственным по той причине, в первом случае, что под внешним давлением и должны переплавляться в чувственность его умственные и духовные способности, и просто от скуки, от избалованности во втором. Я всегда жил под внешним давлением, но с большим запасом демократической прочности внутри, а в сочетании это нередко давало ощущение, что я не живу вовсе. И спасали меня только вспышки чувственности, волшебное возвращение к первобытности, хотя и стилизованной. И благодаря ей я до сих пор не слишком стар душой.

Уехали гости только утром. Мы ели, пили и болтали о чем ни попадя. Не знаю, что думали о намерениях Перстова и как расценивали мои шансы девушки, сам же я видел в происходящем отдающий гнильцой плод случайности. Я был словно в беспамятстве, в тупом сне, а когда на короткое время приходил в себя и вспоминал, что интрига вечера построена на моей любовной нужде в Наташе, даже и вообразить не мог, что мне суждено достигнуть цели. Однако интрига, уже помимо моей воли, уже за пределами моих возможностей поддержать или предотвратить ее дальнейший ход, продолжается, вьется, свивается в петлю, и, странное дело, в моей голове все настойчивей возятся кое-какие азартные, смелые, я бы сказал асоциальные мыслишки. Вот я то и дело оказываюсь рядом с Наташей, той самой, о ком у меня были самые горячие вожделения, пока я захаживал к ней в подвальчик скромным книгочеем. Теперь я сижу бок о бок с ней за столом, мы обмениваемся репликами, правда мало что значущими, я даже танцевал с ней, наконец, она находится в моем доме, и все это не оставляет меня равнодушным, но я определенно не сознаю важности и, может быть, единственности, неповторимости момента, а потому словно равнодушен, безучастен, глух, слеп и нем. Я по-прежнему ничего не знаю о ней, мне представляется, что я могу толкнуть ее локтем, наступить ей на ногу, отпустить по ее адресу плоскую шуточку, т. е. я как бы получил по отношению к ней некоторые, даже немалые права, а в то же время не приблизился к ней ни на йоту и ничто нас не сближает, не связывает, и нет ничего, что могло бы нас сблизить, и она даже толком не замечает меня, и все происходящее - только случайное стечение обстоятельств, которое завтра распадется и забудется. Амбиция, амбиция равнодушия сидит в ней, как черт, желание иметь не такого, как я, амбиция равнодушия ко мне, безразличия ко всему, что бы я не предпринял. Впору надуть губки, но я слишком стар, чтобы надувать губы на гонор какой-то пустоголовой девицы.