С другой стороны, понимая всю эфемерность своей кажущейся власти – вооруженные силы де Голля пока составляли два батальона иностранного легиона, – генерал вынужден опираться на английскую помощь. Иначе мог ли он проглотить молчаливо такую горькую пилюлю, как разгром французского флота в Оране, Алжире! Черчилль не предупредил его о «Катапульте», о трагических событиях он узнал из газет. При всем этом де Голль стремился к самостоятельности. Эвакуация французских министров могла бы, пусть в самой малой степени, укрепить и его власть. Теперь об этом нечего говорить. До тех пор, пока штаб «Свободной Франции» останется прозябать в Лондоне, самостоятельность – несбыточная мечта. Черчилль не такой человек, чтобы выпустить вожжи из рук.

Де Голль все больше и больше задумывался над тем, чтобы обосноваться где-то в Северной Африке, в французских владениях. Там легче уйти из-под назойливой английской опеки. Эту мысль он невольно высказал сидевшему перед ним журналисту.

– Что делать? Мы испытали еще один удар судьбы. Но я верю во Францию. Пока – она великая немая. Мы объединим свои силы. Будем начинать с малого, как Жанна д'Арк. Где-нибудь в наших колониях создадим ударный кулак.

Де Голль серьезно думал о захвате африканского плацдарма. Предположим, в Дакаре. Он уже принимает меры для высадки десанта в Западной Африке. Но об этом журналист пока не должен ничего знать.

Бенуа понуро слушал рассуждения де Голля. О том же самом говорил что-то командир субмарины в приемной. Кого тут объединять – мадам Катру с ее попугаями, вице-адмирала Мизелье, торговавшего казенным сукном для бушлатов, капитана Лекруа, откровенно ненавидящего англичан, или его, Бенуа, попавшего с перепугу в герои? Коммунисты тоже зовут к сопротивлению. Значит, с ними тоже надо объединяться. Получается какой-то слоеный пирог. Вот влип он в историю! Бенуа вдруг подумал: «Как только умещаются под столом ноги де Голля? Длинные, как бамбук. Он и адъютантов подбирает по своему росту...»

Де Голль спросил:

– Что же вы намерены делать?

– Не знаю. Посвящу себя освобождению Франции, – Жюль бессознательно подладился под патетический тон генерала.

– Я должен поблагодарить вас за самоотверженный поступок. – Де Голль протянул через стол руку. – А относительно дела мы подумаем сообща. Как вы смотрите на работу в газете? У нас начала выходить «Резистанс»{3} .

Бенуа хотел спросить, сколько будут платить, но сказал вместо этого:

– Я готов выполнять любое ваше распоряжение, мой генерал. Вы для меня олицетворяете Францию...

– Благодарю, благодарю вас! – Слова Бенуа растрогали генерала. Он поднялся, давая понять, что аудиенция закончена. – Адъютант поможет вам устроиться. До свидания!

– Я должен избрать себе псевдоним, – подымаясь со стула, сказал Бенуа.

У него шевельнулась тревожная мысль: стоит ли афишировать свою связь с движением Сопротивления? Газета – прямая улика, Жюль Бенуа – сотрудник «Резистанс»! С такой уликой наверняка будут отрезаны все пути в Париж, во Францию. Бенуа не особенно верил в успешный исход деголлевской затеи. Следовало бы оставить запасный ход. Мало ли как могут обернуться события... Но генерал возразил:

– О нет! Пишите под своим именем. Нам нужны имена. Пусть знают все, что обозреватель Бенуа борется за освобождение Франции. Мы выступаем с открытым забралом.

Жюль вышел из кабинета, прикидывая, что получил от встречи. Придется ставить на де Голля, иначе делать нечего. Во Францию не попадешь. В первой же статье он напишет о генерале. Начальство любит, когда им восторгаются. Назовет его современной Жанной д'Арк... Но женское имя не подходит к генералу. Ничего, что-нибудь придумает. Важна идея...

III

Рана Леона, представлявшаяся на первый взгляд пустяковой, оказалась серьезной. На целый месяц она приковала его к постели. Одно время врач опасался заражения крови. Температура поднималась за тридцать девять, и Леон впадал в беспамятство. Так продолжалось с неделю. Потом наступило улучшение, но поправлялся он медленно.

Лилиан с трогательной заботой ухаживала за ним. Измеряла температуру, меняла компрессы, давала какие-то микстуры. Она не могла только перевязывать рану. Ей становилось страшно. Этим занималась тетушка Гарбо.

Когда Леон стал поправляться, Лилиан подолгу сидела подле него, иногда читала или молча что-то вышивала цветным гарусом. Казалось, что теперь она разделила свои заботы между Леоном и дочкой. Лилиан перестала быть такой сумасшедшей и мнительной, какой была в Париже. События, особенно дорога из Сен-Назера в Фалез, излечили ее. Она посмеивалась над собой, вспоминая, как сдувала с Элен каждую пылинку, кормила по минутам и плотно закрывала окна, чтобы, упаси бог, не просквозило ребенка. Крошке столько пришлось пережить, что, думалось, теперь уж ей ничто не страшно. Это благотворно повлияло и на девочку. Элен заметно окрепла, поздоровела и даже позагорела.

Матери уже не казалось, что у тетушки Гарбо шершавые руки, и она не тревожилась, когда месье Буассон сажал на колени внучку, неуклюже придерживая ее своими ручищами.

Виноторговец тоже оказывал Терзи всяческое внимание. Он был признателен ему за спасение дочери. Каждое утро, перед тем как отправиться на виноградники или в подвалы, месье Буассон заходил к Леону, справлялся о здоровье и, потоптавшись у входа, заканчивал визит неизменной фразой:

– Ну, я пойду покурю, месье Терзи. Не буду вас искушать. Быстрей поправляйтесь.

Ради больного он изменил своей привычке и не заходил в комнату с дымящей сигарой. Поэтому во всем доме только здесь и, может быть, в комнате маленькой Элен не чувствовалось прогорклого табачного дыма, которым хозяин пропитал все жилье. Доктор строго запретил Леону курить на время болезни, и месье Буассон хорошо знал, как трудно курильщику выполнить запрет, если кто-то будет дымить в присутствии больного.

Два раза в неделю, во вторник и пятницу, виноторговец посылал коляску в Фалез, за врачом. Ездил за ним дядюшка Фрашон, который снова начал работать на виноградниках у Буассона. Потом врач стал появляться реже, и наконец – это было в середине августа – доктор сказал, что теперь раненый больше не нуждается в его услугах.