Потом, что дома-то меня, слава Богу, ждет "Старый егерь" о тридцати градусах.

Еще что-то там промелькнуло, во что я и вдумываться не хотел, а оно все возвращалось и возвращалось и трепыхалось на фоне предупреждающе подъятого перста, напоминающего о том, что если эта чертовка вынудит меня сказать, на чем держится моя жизнь, то моя жизнь тут же перестанет на этом держаться.

Такая меня посетила диалектика.

- Знаете что, - сказал я, - мои представления о жизни, о том, на чем она держится, и прочие рассусоливания на эту тему, рассусоливания, это понятно? покажутся вам настолько дикими, что не стоит и начинать об этом, о'кей? давайте просто о жизни, моей и здешней, компаративным, так сказать, методом, которому учат на кафедре русистики, или не учат? я, например, половину отпущенного мне вашим Господом Богом времени провел в подвале, в подполье, в сторожевом бараке, в дерьме, не слишком быстро я говорю? нет? о'кей, а вы, прийдя вечером в кабак, одна, сидите там в кресле, погруженная, видите ли, в историю восточнохристианской духовности, книга эта не запрещена, вы читаете ее совершенно открыто, потом является этот ваш профессор, с которым все вы на "ты", этот коллекционер мертвых русскоязычных душ, да я знаю, что Фукс Гоголем не занимается, Гоголя он давно сбросил с корабля постмодернизма, да не в Гоголе дело, и вы так же открыто начинаете обсуждать вопрос создания частного журнала, причем проблема только в деньгах, не в цензуре, не в сроке, который вам намотают за это, это понятно, намотают? тут же, между прочим, наяривают хард-рок, тоже не запрещенный, это понятно, наяривают? никто никому за него не даст по рогам, это понятно, дать по рогам? а я до сих пор к этой вот обстановке в захудалом кафе привыкнуть не могу, не могу осознать, что все, что там со мной происходило, это правда, что это происходило именно со мной, что это и есть свобода, нормальное человеческое существование, да меня даже не занимало, о чем мы там говорили, я с трудом сознавал тот факт, что я вообще там сижу, живой, относительно здоровый, впрочем, живой тоже относительно, вы попадали когда-нибудь на тот свет? еще при жизни? когда одни тени кругом и карканье вместо речи, и река не река, деревья не деревья и небо не небо, а чего вообще-то хочется? да чтоб вы были живая, хотя бы вы, ну не обязательно именно вы, но лучше, чтоб именно вы, но вы только вопросы задаете, вы ведь только вопросы задаете, да? такая у вас сверхзадача? нет, Стефания, о сверхзадаче я сейчас объяснять не буду, это из другой оперы, да не из какой, а как в анекдоте, знаете, Стефания, этот анекдот? ну этот, что пишешь? оперу пишу, я не спрашиваю, кому, я спрашиваю, что, это понятно? не понятно? видите, куда нас приводят ваши вопросы, в язык они нас приводят, только в язык, вместо другого места, не знаю, любого места, где мы могли бы помолчть, а? ладно, считайте, что я шучу.

Минут десять я говорил, может и больше. Хотя лучше бы мне было помолчать. Звуки чужого голоса стояли у меня в ушах. Звуки странно чужих слов родного когда-то языка. Посреди Велкопрешворской площади. Между французским посольством и дворцом рыцарей Мальтийского ордена. Кажется, я даже орал на всю Кампу. Потом стало тихо, только желтые листья шуршали по брусчатке. Потом стих и ветер.

Стефания попрыгала на месте. Как большой заяц. Волосы у нее взлетали и падали.

- Пальцы мерзнут, - сказала она.

Она посмотрела на меня. Лицо у нее было совсем замерзшее.

- Ничего особенного вы мне не сказали, - заявила она, попрыгав. - Я все это и так знаю.

- Ах ну конечно, - сказал я. - Вы же читаете отца Шпидлика. Я вас предупреждаю, Стефания, серьезно, все, что он там пишет, ко мне не имеет ни малейшего отношения. Ни малейшего. Как и вся христианская духовность, восточная и западная. Так что не обощайте, ладно? Я этого терпеть не могу.

- Я не обобщаю, - сказала она.

Глаза у нее были даже не зеленые, а какие-то малахитовые.

- А в Ленинграде вас кто-нибудь наблюдал изо дня в день? -спросила она.

- Ладно, - сказал я, - это я так, к слову. Для усиления образности. Пойдемте лучше...

Но тут я вовремя замолчал.

- Нет, правда, - сказала Стефания.

- Вы мне что про Бенедикта ответили? - сказал я.

- Дался вам этот Кенинг, - сказала она. - Мы со школы дружим.

- А, - сказал я. - Я тоже дружил. До прошлого года.

- Все дружбы кончаются, да? - сказала она.

Я взял ее холодные ладони, сунул их под свою куртку, потом обнял ее за плечи и притянул к себе.

Сквозь свитер я чувствовал ее жар. Больше никаких ощущений у меня не было.

Мы молча стояли под облетающими деревьями. Листья падали на камни беззвучно и медленно, словно нехотя. Мы были совсем одни.

Перед глазами у меня бежала стена, которой был обнесен дворец суверенного ордена. Снизу доверху она была разрисована и исписана. Все, что тебе нужно, это любовь. Открой свое сердце, преломи его и раздай другим. Все, что тебе нужно, это любовь. Люди, будьте вместе, не будьте сами по себе. Солнце и цветы, чего тебе еще не хватает? Все, что тебе нужно, это любовь. Леннон никогда не умирал, он живет вечно! Внутри все, что снаружи или снаружи все, что внутри? Еще что-то, мелкими буквами, я не успел дочитать.

Она оттолкнулась от моей груди.

Я развел ладони.

- Идемте, - сказала Стефания. - Пора уже.

Мы прошли через площадь и свернули на Лазеньску.

- А это что? - спросил я.

- Это Дева Мария под цепью, - сказала Стефания, - снова сунув рукава свитера под мышки. Бывший романский костел. Построен, между прочим, в двенадцатом веке. Что у вас было в двенадцатом веке?

- Грызня, - сказал я. - Половцы. Говорят, еще "Слово о полку Игореве".

- Что значит, говорят?

- Абсолютно уверен, что это подделка.

- Хоть в чем-то вы абсолютно уверены, - сказала Стефания.

Я хотел ответить, но тут почвствовал, что на нас смотрят.

Я узнал его еще издали.

Я подошел ближе.

"Здесь, на постоялом дворе "У золотого единорога", в феврале 1796 года жил славный композитор".

Славный композитор смотрел на меня довольно мрачно. Насупленно, исподлобья. Казалось, он все еще повторяет про себя свой упрямый вызов.

Я посмотрел на его лицо. На его уши, которыми он не слышал собственную музыку.