- Вы совсем позабыли о еде и ничего не пьете, - сказала Кики Морова, когда ее сотрапезники снова расселись вокруг стола.

Вожди не хотели есть и пить. Они уже насытились в обществе вдовы Ознобкиной, а теперь было, в общем-то, не до еды, приходилось держать ухо востро, ведь явившиеся без приглашения гости выкидывали номера и штуки, а в результате получалось, что они, Коршунов и Мягкотелов, соревнуются между собой - как бы не осрамиться в глазах Кики Моровой и ее проказливых подручных. Да, воистину не до еды было, но эта еда, все эти запеченные рыбьи головы, залитые соусом тушки, остро торчащие хвосты, даже обглоданные уже косточки, а с ними и рыбья икра, все, что лежало на прежних блюдах, приготовленных заботливыми ручками вдовы, и на новых, возникших словно из воздуха, - все съестное, вся провизия эта, обильно спрыснутая винцом, сама вдруг потекла и повалила в глотки некстати забастовавших едоков. Они едва успевали разевать и подставлять рты. Выпучив глаза, смотрели Коршунов и Мягкотелов на эти мощные потоки, на это сказочное изобилие, не поворачивавшее к народу, о котором они так пеклись, а обременившее их одних.

Так Кики Морова вправляла им мозги. Под непосильной для них тяжестью еды они повалились на пол, еда проваливалась в их утробы как в черные дыры и хотела извергнуться назад фонтанами и гейзерами, блевотиной, она вставала над их раскрытыми, беззвучно кричащими ртами густой темной массой, которую невозможно было уже принять, но нельзя было и отвернуть. Печальным было это зрелище. Мохнатая голопузая нечисть, облепив свои жертвы, гогоча, обнажая желтые клыки, всеми своими конечностями запихивала пищу прямо в желудки партийцев. И действия эти сопровождались юмористическим гомоном, над которым, как и над видом несчастных потребителей, сидевшая в одиночестве за столом Кики Морова благодушно посмеивалась.

Куда стремишься ты, беловодский политик? К какому идеалу приближаешься? Что ты жрешь? И отчего слезы катятся по твоим румяным щекам? Коротки были ручки и ножки Антона Петровича, а между ними еще минуту назад привычно катался круглый, аккуратный животишко, но теперь он раздулся невероятно, стал округлой горой, чем-то гипертрофированным, неправдоподобным. Но и Леонид Егорович, поджарости которого, казалось бы, некуда было расширяться, не отстал от своего вечного противника и сотрапезника. Они как разжиревшие и утратившие способность двигаться свиньи лежали на полу. Кики Морова, выйдя из-за стола, поставила ногу на живот Антона Петровича, надавила, проверяя, не осталось ли внутри свободного места, и так же она поступила с Леонидом Егоровичем. Их животы были тверды, как могильные плиты.

- Хороши, - сказала Кики Морова с усмешкой, левым глазом лукаво подмигивая затуманившемуся взором страдальцу Коршунову, а правым небрежно косясь на мутную скорбь, залившую полуприкрытые веками глаза Мягкотелова.

И свет в особняке погас. Бесшумно разбежались порождения тьмы.

Вдова Ознобкина проснулась на отвердевшей под ней, как под прессом, лежанке, смахнула задремавшего у нее на груди кота. Она оглядела темное, мрачное помещение и с трудом восстановила в памяти события, приведшие ее сюда. И не только случившееся этой ночью, но и вся прошлая жизнь показалась Катюше тягостным сном. В недоумении и отчаянии она закусила до крови губу. Затем спустила ноги на пол, мягко нашаривая тапочки, а лежанка скрипнула, и все заунывнее скрипела, пока женщина перекатывалась со спины на объемистый зад, и тотчас из темноты выбежал Руслан Полуэктов.

- Катенька, что это было? Что происходило? - горячо зашептал он, подавая ей тапочки и садясь рядом. Он даже протянул руки, собираясь, может быть, обнять Катюшу, но на такое все же не решился, и его руки бессильно повисли в воздухе, не коснувшись женщины, которую он успел полюбить.

- Не знаю... - угрюмо откликнулась вдова. - Отстань от меня! Я пойду домой... Здесь близко? Мы на Кузнечной?

- Но вы же устали, зачем вам идти сейчас, ночью?

- Кто там храпит? - спросила Ознобкина, тревожно вглядываясь в сумрак.

- Это моя мама... она спит... она объелась...

Руслан произнес эти слова с горечью, содрогаясь от вернувшейся в память картины материнского ужина. Крошечный огонек керосиновой лампы слабо выхватывал из мрака их лица, а все остальное лежало в глубокой тени. Лицо женщины, не то оловянное, не то бронзовое в этом освещении, показалось Руслану прекрасным и таинственным. Он опустился перед лежанкой на колени и, страдальчески глядя на вдову снизу вверх, прошептал:

- Катенька, я преклоняюсь перед вами... вы творите чудеса!

Ни поклонение восторженного юноши, ни слава чудотворца не нужны были вдове Ознобкиной. Она пренебрежительно оттолкнула Руслана, мешавшего ей встать, и, пока он боролся на полу с земным притяжением, не оставив еще мечты одним махом, одним решительным скачком и взлетом достичь грандиозной высоты, на которой пребывала его возлюбленная, открыла дверь и вышла в невидимый коридор. Вскоре за ее спиной засопел Руслан, и вдова поняла, что от него не отвязаться. На ощупь, поддерживая друг друга, они выбрались на улицу.

Расхрабрившийся парнишка сбивчиво, но не без напора заговорил:

- Катенька... можно я буду называть вас просто Катенькой?.. Катенька, я хочу уйти с вами. Мне больше нечего делать дома, я перерос эту жизнь. Я ваш... еще днем дурак, как все сверстники, а этой ночью уже почти взрослый, Катенька, почти зрелый. Остатку вы меня доучите, правда? Вы были так удивительны, вы совершили что-то сверхъестественное, непостижимое, я чуть не сошел с ума от ваших дел... но я должен вам сказать, я не ел той вашей рыбы! Нет! нет! Мама ела, а я даже не притронулся, и мне было страшно смотреть, как она ест. В ней было что-то такое беспринципное... А я не смог, не переступил... я не испытывал отвращения, вы не подумайте, ведь это было ваше, ваша рыба, может быть даже частица вашей плоти. Но, Катенька, если я не понял самого фокуса, как же я мог съесть его результаты?!

- Только не говори потом, что проголодался! - нетерпеливо и раздосадовано крикнула вдова Ознобкина.

- Упаси Бог, у меня ни малейших претензий...

Она не дала ему договорить.

- Ну хорошо, - устало согласилась. - Проводи меня немного. Но я скоро тебя прогоню, так и знай. И молчи, не мешай мне думать.

- А о чем вы думаете?

Катюша подняла руку и легонько ударила Руслана пальцами по губам, показывая, что он уже не исполнил ее приказание. Она до того глубоко почувствовала покорность этого мальчика, ошеломленного ее чудесами, что у нее стало горячо в животе. Его жалобная влюбленность отталкивала, внушала отвращение, но тем и неизбежнее втягивала в какую-то тайную игру.

Наказанный Руслан с удовольствием принял бы и куда большее наказание от вдовы, но чувствовал, что если попытается спровоцировать ее на это, то рискует быть попросту отправленным восвояси. Поэтому он молча поспешал за большим красным пятном, которым была в темноте улицы его любимая. Он и не подозревал, какой костер разгорается в ее не знавшем материнства чреве, с какой жадностью она схватила бы его, затолкала в себя, пожрала бы, предпочитая пользоваться совсем не теми отверстиями, через которые пища поступила даже в обреченных Кики Моровой на несварение желудка вождей. У него-то, неопытного, только слабо мерцал огонек в голове, а сердце замирало от страха, и не было никаких физиологических порывов любви. Он нуждался в науке, в произнесенных с ужасной, зловещей усмешкой наставлениях, не исключено, даже в побоях, которые научат его трепетному пониманию большого прекрасного тела вдовы и бережному отношению к нему. Катюша невольно сжимала кулаки и делала движения из готических романов. И Руслан до некоторой степени ощущал ее предгрозовое состояние, хотя и не ведал толком, чем оно может обернуться для него. Так, в горячке, они пришли в особняк на Кузнечной.

Включив свет и увидев лежащих на полу вождей, Катюша забыла о своих планах в отношении Руслана. Да и парень был донельзя потрясен. Вдова смутно сообразила, что не политические разногласия, раздиравшие и скреплявшие этих валявшихся у ее ног хряков, имеют какое-либо значение, а лишь то, что с приобщением к дурачествам, которые они называли политикой и своей политической миссией, в них закономерно обозначилось, выпятилось общечеловеческое ничтожество, оставленное без всяких ширм. А теперь это выпячивание, уже даже не смешное, достигло крайнего предела, они упали до черты, ниже которой не опускался еще ни один человек.