Герман Федорович бежал, как в задорном детстве или в пугающей мешанине сна, и в его сердце тоже свила гнездо тьма, не оставившая места ни для человеколюбия, ни хотя бы для ужаса, от которого он, собственно говоря, и уносил ноги, и трудно было уже узнать в нем прежнего Яшу. Этот прославленный человек бизнеса вдруг как-то уныло и жалко исхудал лицом, на котором резко обозначились скулы, заострился и выдвинулся далеко вперед словно в гербарии высушенный нос, прожекторами запылали округлившиеся и на манер юлы завертевшиеся глаза, а из подбородка, в твердости переставшего уступать железу, жидковато, но с симптомами увеличения и грядущей густоты потекла как бы стальными прутиками рыжая борода. Герман Федорович и сам чувствовал, что стал жертвой каких-то нежелательных явлений, а потому, не прекращая бега, в глубочайшем изумлении ощупывал свое тело и даже бил себя руками по творящему чудеса лицу. Однако изменение вида внезапно прекратилось, и Яша был этим чрезвычайно доволен. И здесь надо со всей определенностью сказать, что его приближенные в этой удивительной и, пожалуй, из ряда вон выходящей ситуации, когда вокруг все пребывало в невиданном развитии, в гонке к далеким неведомым горизонтам, в буре становления и роста, предпочли бы полное и убедительное преображение Кащея, а видя какую-то недоразвитость своего шефа, не знали, что и думать.
Не стало ни атакующих, ни обороняющихся, все обратилось в бегство, в беспорядочное сокрушение дистанции, неизвестно кем отмеренной и преподанной беловодцам в качестве взыскующего скорейшего исполнения урока. Чудовища уродливо скакали, с кряхтением изувеченных ползли, летели низко над асфальтом, с мрачной замогильностью шелестя крыльями, они никого не трогали и не преследовали, решая собственные проблемы, но большой страх заставлял массу народа постоянно оказываться у них на пути и сломя голову бежать впереди без резонной догадки, что надо бы свернуть в сторону. Среди этих охваченных экстазом людей был и Мартын Иванович, которого внезапно нахлынувший ужас оторвал от Григория и принудил с шальной для его преклонных лет прытью засверкать пятками. Иные из чудищ, как рассказывали на следующий день очевидцы, вскоре рассеялись в воздухе, многие же попрыгали с набережной в реку и исчезли в толще воды, прочие шмыгнули в траву, в заросли разных сквериков или в подвалы домов, в общем, от них, гнусных монстров, не осталось и следа, а люди - и этот факт подтверждался всеми, без исключения, свидетельствами - ошеломленные, насмерть перепуганные, долго еще бежали по улицам, каким-то несуществующим чувством улавливая за спиной погоню.
Мой страх велик, но улепетывать не буду, решил Григорий Чудов. Застывший в тени дерева, он смотрел на парадный вход мэрии, на лестницу, где лежали в давке сбитые с ног или как бы окопавшиеся, пережидающие грозу люди. Одни медленно, тяжело вставали и отряхивались, другие ворочались, ползали по ступеням в недоумении от своих ран и ушибов. Поднявшись, они дико озирались по сторонам и быстро скрывались в улицах, казавшихся спокойными. Долгожданная тишина повисла над площадью как заключительный аккорд грандиозной драмы, который продлится неизвестно сколько и которому вовсе не обязательно внимать. Из мэрии вышел высокий грузный человек в соломенной шляпе, и Григорий узнал Волховитова, фотографии которого ему случалось видеть в беловодских газетах.
Соломенная шляпа, сидевшая на голове градоначальника, была как диво-дивное, нечто из комедии переодеваний и ошибок, и Григорий обоснованно колебался: не опечаткой ли значится теперь на скрижалях истории его скоропалительное опознание? Момент, конечно же, значительный, впрямь исторический, а незнакомец выглядел так чудно, истинно пейзанин, по недоразумению забредший в царские палаты. Но московский гость нутром чуял, что видит феноменального победителя беловодских выборов, и ему казалось уже, что иначе быть не могло, что нынешние события, с самого начала получившие странный оборот, к тому и клонились, чтобы в конце концов по всем статьям иррациональный, немыслимый, непознаваемый мэр явился из своего сховища в комически-хамелеоновой личине, в самом нелепом и карикатурном камуфляже, какой только смогла придумать для него сатирическая сила истории.
Радегаст Славенович торопливым шагом обогнул здание, где протекли месяцы его правления, и скрылся в узком переулке. После минутного колебания и таинственной усмешки, скользнувшей по его лицу, Григорий, прихваченный болезненным любопытством, ступил на тропу сыска. Переулок был пустынен до одури, там шли только московский гость и мэр в соломенной шляпе. Тишина здесь сосредоточилась еще более мертвая, чем на площади, деревья и серенькие, поникшие дома стояли в оцепенении, на перекрестках светофоры работали в пустоту. Радегаст Славенович уже не спешил, для большей приятности самочувствия он выпростал из-под ремня свою нежнейшей белизны и эластичности рубаху и свободно пустил ее поверх брюк, а волшебством добыв из ничего что-то смахивающее на веер, принялся загребать на себя воздух посвежее. Бросает бразды правления, черт возьми, экий легкомысленный парнишонка, подумал Григорий и с досадой искушенного в житейской прозе человека покачал головой на столь удручающую безответственность. Минута выдающаяся и вместе с тем на редкость глупая, как одиноко сгнивший в лесу, изъеденный червями гриб.
Григорий ускорил шаг, и ему почудилось, будто его нога увязла в чем-то расползшемся гнилой жижицей; должно быть, раздавил тот самый обидно и бессмысленно погибший гриб. Он недовольно поморщился. Да, мэр тайком, как вор, покидает свой пост. Сейчас никто не интересовал Григория так, как этот господин, который в сущности и был вором, самозванцем, узурпатором власти. Но коль уж ты взял эту власть, так держи ее и делай, полемически воскликнул Григорий, правда, лишь мысленно. Увы, господин в соломенной шляпе меньше всего задумывался о своей ответственности перед поверившим ему народом, это чувствовалось по его удалявшейся спине. Капитан, слишком рано, в нарушение долга, покидающий капитанский мостик тонущего корабля. Григорий поднял руку и сжатым кулаком погрозил прямой, широкой спине прохвоста. Но его гнев быстро миновал, ведь мэр был уже не властелином города и еще не тем, кем представляли его народное воображение и поэзия, а всего лишь беглецом, нуждающимся в помощи, в возможности спокойно, без помех покинуть свои недавние владения.
Как ни хотелось Григорию выразить грандиозную мысль, осуждающую Радегаста Славеновича или, по крайней мере, проливающую свет на его личность, это ему не удавалось, мысль создавалась и работала, но как-то отдаленно, выбирая окольные пути. Он уже не испытывал к удаляющейся фигуре в дурацкой шляпе ни малейшей неприязни, и не потому только, что Волховитов так и остался здесь, в Беловодске, пришельцем и не научился принимать близко к сердцу местные беды. Может быть, виной тому было одиночество, которым веяло от оставленных мэром на тротуаре следов. Одиночеством уже был пропитан воздух переулка, окраины, где они очутились. Говорят, Радегаст Славенович копил, прибирал к рукам, грабил народ. Но уходит он налегке.
Впрочем, сколько ни присматривался и ни прицеливался Григорий, имея в виду завлечь беглеца в зону своего внимания и пристального изучения, некоего исследования, его мысли то и дело сворачивали на собственную персону. Он появился в этих краях с жаркой и неутолимой жаждой бессмертия, с великим ожиданием и надеждой, в восторженной уверенности, что возьмет вечность чуть ли не нахрапом, а куда она, эта надежда, завела его? Немудрящий вопрос стучит теперь молоточками в голове: чего он добился? какие плоды сорвал с древа познания? Ведь главным было даже не ожидание жизни после смерти, а мысль, что уже сейчас, на земле, хотя бы и в Беловодске, необходимо что-то строить ради этого будущего немеркнущего бытия. И что же он построил?
Неправильно, задумывая столь великое дело, говорить о надобности что-то строить. Но в Беловодске все его существо только и делало, что вертелось вокруг того или иного "что-то". Наверное, здесь иначе нельзя. Нет места абстрактному и надмирному, и неудачу терпит замах на монументальность.