– Переводила кое-что. Рецензию на шикарную книгу о Троцком, вышедшую в Лондоне. Там и нашла.
Когда Ия ушла, Липочка сказала:
– Она говорит много правильного. Нам с тобой надо задуматься, Тоник, над тем, что вокруг нас происходит. Сын чекистов, таких замечательных людей, настоящих большевиков, а о нем распространяют слухи, будто бы он чуть ли не антисоветчик. Что-то мы с тобой делаем такое… Не совсем, наверное, правильное.
– Я не знаю, Липочка. Мне кажется, что ничего неправильного мы не делаем. Портреты этих старых дур?… Ну и что? Сам великий Пикассо на потребу дураков наработал уйму дряни. Раз платят…
– «Раз платят!» Это, Тоник, не доказательство. А мне бы, скажем, хорошо платили за мое тело, ты и тогда так же бы рассуждал: раз платят?
– Как можно сравнивать! – возмутился Свешников.
– А почему нельзя? В данном случае ты тоже торгуешь. Кистью торгуешь, своим искусством, талантом. Тебе разве доставляет удовольствие малевать эти хари?
– Мне доставляет удовольствие то, что я получаю монету и таким образом доставляю тебе удовольствие.
– Значит, в этой торговле виновата я? – Липочка принялась ходить по мастерской. – Какой-то, извини, заколдованный круг получается. Ох, права Ия, права! Ни у тебя, ни у меня нет настоящего характера.
– А не всем он, Липочка, и нужен,– сказал Свешников. – Не всем и не для всего. Если бы я был хозяйственником, это – да, это – верно, без характера я и не достал бы ничего, и не обеспечил бы, и не справился.
Они смотрели друг на друга и мучились мыслью, так ли они живут, верно ли поступают и нужен ли или не нужен им тот характер, который так помогает некоторым в жизни. Ни у него, ни у нее характера вообще не было. У него был талант, у нее была любовь и преданность ему, и они оба мало задумывались над тем, а что же еще надобно человеку в жизни.
29
Такого, что произошло на этот раз с Феликсом, с ним еще не бывало. Чувства к Нонне, которые и он и Нонна называли любовью, настолько отличались от его чувств к Лере, что их даже рядом ставить было невозможно. Хотел ли он когда-нибудь, чтобы Нонна каждый час, каждую минуту, секунду была возле него? Хотел ли в свою бытность с Нонной, чтобы неотрывно смотреть в ее глаза, на ее лицо, на то, как она держит руки, как движется, как сидит, как улыбается, как поднимает ресницы, чтобы тоже ответно взглянуть на него? Было уютно, что Нонна рядом, было приятно, что она есть, что в ту минуту, когда тебе хочется ее обнять, протяни руку – и она под рукой. Но и совершенно необходимыми были такие часы, когда бы Нонна ничем и никак не давала знать о своем существовании, и если в такие часы она чем-то себя обнаруживала, это раздражало Феликса: он уходил из дому, придумывая всевозможные поводы. Живя с Нонной, Феликс время от времени испытывал непреодолимое желание побыть не просто наедине с собой, а лишь бы без нее, – можно и с кем-нибудь, но другим.
С Лерой он бродил по Москве длинными летними вечерами и только и думал о том, чтобы вечеров этих было как можно больше, чтобы ими завершался каждый день его жизни. Он хотел бы носить эту маленькую, легкую женщину на руках, не отпускать бы ее от себя ни на минуту.
А началось все с того, что в тот раз, когда они встретились в театре и когда получилось так, что Ия ушла с Булатовым, а он, Феликс, оказался с Лерой, она подробно рассказала ему всю свою невеселую историю, толкнула ее на это пьеса, по которой игрался только что просмотренный ими сентиментальный спектакль. Лера шла тогда рядом с Феликсом по улицам, едва доставая головой до его плеча, совсем еще, казалось, девочка; если бы не всматриваться в ее лицо, в ее глаза, то и трудно было бы поверить, что на долю этого хрупкого существа уже успели выпасть такие тягостные жизненные испытания и что она смогла вынести их на своих плечах, обтянутых шелковистой тканью короткого девчоночьего платья.
Феликсу, с его доброй, мягкой душой, думалось, что он жалеет Леру и что все. чего бы ему хотелось, – это сделать так, чтобы для нее поскорее позабылись годы жизни в Италии. На самом же деле он ее полюбил той любовью, которая приходит к человеку, может быть, один-единственный раз в жизни. Ничто для него, кроме Леры, в эти дни на свете не существовало. Закончив работу, он уже и минуты лишней не просиживал в бытовке, он мчался к проходной, к автобусам, к троллейбусам, к станции метро. По двадцать раз на день звонил он Лере по телефону, он ждал ее на улицах «под часами», у разных памятников, на таких-то и таких-то скамейках, у подъезда ее дома. Но беда заключалась в том, что далеко не каждый раз, когда бы ему хотелось, была свободна Лера.
– Феликс, пойми, пожалуйста,– говорила она ему в ответ на упреки и сетования, – я так поспешно умчалась в Москву из Турина совсем не для того, чтобы гулять с утра до ночи. У меня очень много дел. Я должна оформить развод со Спадой, я должна поместить в детский сад Толика, я должна, наконец, самой себе найти работу. Не могу же я снова усаживаться на шею родителям.
– Это все второстепенное, это все устроится. Не в нем дело. – Феликс нервничал, волновался.
– А что же, по-твоему, главное? – Лера хитрила. Она и сама все прекрасно понимала, она видела, что Феликс Самарин любит ее, и любит по-настоящему, но он ей об этом не говорил, все требовал, чтобы догадалась. И, кроме того, ей очень мешала поспешность, с которой она из одного состояния перешла в другое. Ей думалось, что после тяжких послед них месяцев в Турине она не может вот так легко и просто броситься в объятия другого. И еще было немаловажное обстоятельство, осложняв шее отношение Леры к Феликсу. Она была на три года старше его, и это ее тяготило.
Однажды они сидели на обрыве над Москвой-рекой. За их спинами высились строгих, прекрасных пропорций университетские башни, а перед глазами, уходя в дымку, лежала Москва. Внизу по реке бежали теплоходики, на них гремело радио.
– Странный, ох, ты и странный же, Феликс! – Лера сидела на его куртке, брошенной на траву, и подкидывала на ладони плоский камешек так, чтобы он попеременно ложился то одной стороной кверху, то другой.
– Если любить человека – это странность, то да, я странный, очень странный. Я же люблю тебя, Лера. И если ты этого не поймешь, мне не жить. Я не смогу без тебя. Слышишь? – В его голосе была даже злость.
– Пожалуйста, не думай, что ты мне безразличен, Феликс, нет. Но скажи честно: что может получиться из наших добрых отношений?
– Не понимаю.
– Чего ж не понять. У меня ребенок.
– Ну и что?
– Я старше тебя.
– Если бы я был тебе нужен, ты бы не перечисляла все это.
Она провела рукой по его щеке.
– И страшно как-то.
– Чего страшно? – Он схватил ее руку.
– У меня еще не было счастья. И любви не было. Ничего не было. Что, если и на этот раз мы и сами обманываемся и друг друга обманываем? Второй раз такого не перенести.
Она говорила эти рассудительные, так называемые благоразумные слова, а у самой было одно желание: кинуться к нему на грудь, чтобы он обнял ее, прижал, заслонил, защитил от всего, что с ней было, чтобы оно ушло навсегда в преисподнюю, а был бы на свете только он один, этот добрый, ласковый, хороший человек, который так ее любит и которого она тоже любит не меньше, а может быть, и больше, но вот в душе у нее еще сумбур после жизненных разрушений, там натоптано, намусорено и нет той чистоты, безоглядности, с какой навстречу своим чувствам, навстречу ей идет Феликс. Вдруг действительно Толик помешает, вдруг действительно разница в несколько лет окажется роковой – и тогда снова все прахом, снова черные дни, черные годы…
– Хорошо,– сказал он.– Может быть, я чего-то не понимаю. Может быть, я слишком назойлив…
– Нет, нет! – крикнула она. – Не в этом дело. Ты не так…
– Неважно как. Может быть. Если угодно, можешь сделать мне проверку. Предположим, год. Мы не будем встречаться год. А потом встретимся и спросим друг друга…