44
Клауберг не выдержал и двух дней. Железной занозой в его мозгу, во всем его существе сидел этот бывший Кондратьев, ныне Голубков. Он трус, паникер, а такие на все способны от страха. Что он никакой не агент госбезопасности,– это очевидно; что он сам прячет подлинное лицо свое, – тоже. И все равно нет гарантий, что он смолчит, не попытается заработать себе если не полное прощение, то хотя бы смягчение наказания, выдав властям эсэсовца, побывавшего в свое время в Советской России отнюдь не в качестве туриста.
Надо было или немедленно улетать из Москвы на Запад, или предпринимать что-то не менее верное.
Перед глазами Клауберга все время стоял дальний угол Москвы, в недавнем прошлом загородный поселок, виделись глухая улица, старый домишко среди таких же отживающих свое дряхлых халуп, тесная комнатуха за чуланом, с окном, выходящим в заросли сада; и особенно ясно представлялась ему меж столом и шкафом покрытая старым стеганым одеялом железная кровать с облезлой краской и на ней тот, Кондратьев, раздумывающий – о чем? О том же, конечно, о чем раздумывает и он, Клауберг: как быть, что делать? Есть наивернейший выход: подойти к этой грязной кровати и чем-нибудь увесистым, надежным ударить как следует по голове с жидкими белесыми волосенками. И тогда вновь все станет тихо, спокойно, как было. Что ж, не будет только Кондратьева? Но его же давно и нет. Видимо, с войны. Есть Голубков. Но Голубков – миф. Одним мифом больше, одним меньше – какая разница!
Клауберг решился. Купив в магазине инструментов на улице Кирова молоток, он долго путался, тиская его в кармане, по Москве – то спускался в метро, то вновь поднимался – уже на другой станции; чуть было не потерял ориентировку, заехав на другую окраину, почти в лес. И все же через несколько часов добрался до Кунцева.
Вечерело. Солнце было над самой землей, оно отсветило здесь и было теперь там, куда вело пересекавшее Кунцево Минское шоссе, на родном Клаубергу Западе, где столько надежных убежищ, где, несмотря на разрозненные выкрики всяких демократов, можно все-таки спать спокойно, где ты сам себе хозяин, где ты человек, а не волк в окружении красных флажков.
Он крутился по улицам до тех пор, пока солнце не ушло совсем, и только тогда, в теплых сумерках, отправился на знакомую улицу, к тому знакомому дому.
«Может быть, следовало идти не в дверь? – возникла мысль. – Может быть, лучше влезть в комнату Голубкова через окно? А что это даст? Будет лишняя возня, за что-либо заденешь, что-нибудь опрокинешь. Шум, тревога… Нет, чего там! Надо решительно войти, как уже было однажды, и дать ему по башке».
Клауберг уверенно распахнул знакомую калитку, прошел через двор, поднялся на крыльцо, обогнул в сенцах чулан и дернул за ручку двери Голубкова. Дверь была заперта. Постучал – ответа не получил. Уже не ведая зачем, постучал еще раз.
Заскрипела другая дверь в сенях. Из нее, щелкнув выключателем на стене и дав свет, вышла та бабка, у которой Клауберг спрашивал о Голубкове в прошлый приход сюда.
– Кого тебе? А, это ты? – Она его узнала.– Так он же наутро съехал, Семен-то Семенович. Я думала, ты его сманил куда. Всю ночь сундучки свои собирал, вещички увязывал, а утром пригнал грузовик, расплатился со мной честь по чести и укатил. Не к тебе, значит? Ну, адреса не сказал, потому и не спрашивай, не знаю, почтенный, не ведаю.
Это было такой неожиданностью, перед которой Клауберг растерялся. Ничего этому подлецу теперь не стоит где-то в пути сунуть в почтовый ящик конвертик с сообщением о присутствии в Москве некоего штурмбанфюрера и описанием его примет.
Да, надо было действовать быстро и решительно.
Из Кунцева Клауберг помчался было на международную телефонную станцию. Но лондонская контора издательства не отвечала, и за поздним временем это было естественным; номерами же домашних телефонов он не располагал, ничего, следовательно, не оставалось, как ждать до утра.
Нервы Клауберга так напряглись, что он уже боялся войти в вестибюль гостиницы, все ходил и ходил вокруг площади, в сквере на которой стоял памятник Карлу Марксу, и по временам невольно посматривал на тот лозунг о диктатуре пролетариата, который был выложен керамическими плитками на фронтоне гостиничного здания.
– Ну как, господин Клауберг? – услышал он голос рядом с собой. – Нашли Голубкова?
Он готов был бежать от этого возгласа, полагая, что его вот-вот схватят за локти и скуют руки стальными браслетами. Но возле него стоял безобидный, улыбающийся приятель Юджина Росса, сын доцента Зародова.
– Что? – сказал Клауберг, бешено ненавидя этого парня и все же стараясь быть приветливым. – Голубкова? Да-да, конечно. Мы с ним договорились встретиться еще. Но он почему-то не приходит.
– Не приходит? Я съезжу к нему завтра, спрошу, чего это он. Обычно он аккуратен. Деловой человек. Вы куда-то шли? Я вам не помешаю?
– Нет-нет. – У Клауберга мелькнула мысль, нельзя ли предстоящую ночь провести не в гостинице, а скажем, у этого парня или у кого-то из его приятелей. – Гуляю, гуляю, – сказал он, пытаясь улыбаться. – Изучаю вашу московскую жизнь. Скоро уже и конец, домой отправимся. Как поживают ваши родители?
– Муттер на даче. Фатер – в трудах. Сегодня он, правда, тоже на даче. Суббота! Уик энд!
Клауберг запомнил дом, в котором жили Зародовы. Сопровождаемый Генкой, он шел такой дорогой, чтобы выйти на улицу Горького и как бы случайно добраться именно до их дома. А там, кто знает, может быть, этот простодушный малый пригласит его к себе.
Так и случилось. Возле своего дома Генка сказал:
– Наша берлога!
– Что это означает? – Клауберг сделал вид, что не понимает его терминологии.
– Здесь мы живем, – пояснил Генка. – Вы же у нас были, господин Клауберг.
– Неужели? – изумился Клауберг. – Плохая память! Да и вообще в новом городе с первого раза можно запомнить лишь нечто равнозначное Эйфелевой башне, вашему Кремлю, Колизею. А уж, скажем, башню, на которой установлен лондонский Биг Бен, вполне спутаешь с башнями Стокгольма или Брюсселя, а папский собор святого Петра – с Казанским собором в Ленинграде. Да-да, теперь вспоминаю вашу квартиру, очень было мило, гостеприимно.
– Господин Клауберг,– сказал Генка,– может быть, зайдем к нам? Правда, родителей нет. Но если хотите…
Клауберг помедлил ровно столько, сколько надо было, чтобы это походило на его натуральные колебания и в то же время, чтобы русский малый не успел сказать: «Ну что ж, не смею настаивать»,– и согласился.
– Люблю изучать жизнь, – сказал он, подымаясь в лифте. – А где еще увидишь ее так отчетливо, как можно увидеть в домашней, неофициальной обстановке?
Если бы мать и особенно отец узнали, что Генка без всяких приготовлений приведет к ним в квартиру гостя, да еще и иностранца, они бы обрушили на голову своего сыночка все ругательства, какие им были известны. Без предварительных приглашений в квартиру Зародовых не пускали никого по причинам крайней неряшливости всех ее обитателей. Сам Александр Максимович, на людях появлявшийся в ультразападном виде, дома расхаживал в старых шлепанцах, небритый, всюду сыпал пепел сигарет и сигар. Супруга его была ему под стать. По всем комнатам были раскиданы ее импортные кофты, юбки, чулки, пояса. В доме был пылесос, были полотерная машина, совки, веники. Но добровольно никто к ним не прикасался. Поэтому, когда разговор заходил о том, что кого-то надо позвать, кому-то устроить, как у Зародовых называлось, прием, в квартиру созывались многочисленные родственники Александра Максимовича, и вот они-то и наводили должный порядок. А сами Зародовы грязи, среди которой проходила их жизнь, не замечали, грязь для них была явлением нормальным, бытовым. Тем более она не тревожила Генку. Стены есть, потолок есть, магнитофон есть, холодильник тоже – ну и ладно. Берлога!
Немец Клауберг сразу увидел разницу между тем, как выглядела квартира Зародовых тогда, во время приема, и какой она предстала перед ним теперь. Можно было подумать, что здесь или готовились к ремонту, или к переезду. Но, конечно, он и слова не сказал о своих впечатлениях.