- Ты что, Гоша?
- Ничего, - тихо ответил он. - Ничего. Проститься захотелось...
Он тут же оторвался от меня и заспешил вперед, покрикивая:
- Пошли, пошли! Впереди - суша и немцы...
Светлые круги прожекторов выхватили из молочной пелены черные силуэты вооруженных людей. Чем ближе подходили мы, тем ярче горели круги, тем яснее выступали лица, руки, мокрая одежда людей.
Немцы заметили или услышали нас. Взвились ракеты. Несколько пулеметов загремело рядом, почти под ногами у нас. Георгий, шедший немного впереди, что-то крикнул, махнул призывно рукой, повернулся и побежал на невидимые пулеметы, на невидимого, но близкого врага.
Больше я его живым уже не видел. Партизаны и дружинники бежали и падали, поднимались и снова бежали, опять падали и поднимались. Иногда казалось, что все скошены огнем и никогда не поднимутся. Минутой позже думалось, что все бессмертны: атакующие бежали также тяжело и густо.
Схватка была короткой и жестокой. Немецкий гарнизон был полностью уничтожен, и на узкой полоске сухой земли, окруженной водой, стало вдруг удивительно тихо, и мы услышали печальный вскрик чаек, разбуженных боем.
- Где Устругов? - забеспокоился я, вдруг вспомнив, что не видел его с того момента, когда он, призывно махнув нам, побежал вперед. Никто не ответил, и я уже испуганно закричал: - Устругов! Георгий! Гоша! Гоша!
- Егор! Егор! - подхватил Мармыжкин тоже с тревогой в голосе.
В ответ донесся только крик чаек. Он был теперь громче и печальнее. Мы бросились искать Устругова. И нашли. Такого большого человека нетрудно было найти. Он лежал перед самым входом в подвал, где был командный пункт немцев. Крепкая рука его была вытянута в броске: она успела запустить в подвал гранату, прежде чем вражеская пуля сразила Георгия.
Мы подняли тело, перенесли его на самое высокое место и положили так, чтобы остекленевшие глаза Георгия могли посмотреть на восток: там была Родина, которую он так любил, что отдал за нее жизнь на чужой земле.
Мы собрали и положили рядом с Георгием погибших в ту ночь товарищей. Шеренга мертвых была длинной и страшной. Вытянув руки вдоль тела, они смотрели невидящими глазами в небо, светлевшее с каждой минутой все больше и больше.
Ночь осталась позади. Какой же долгой и тяжелой была эта ночь! И как дорого заплатили мы, чтобы оказаться утром на этой чужой полоске тверди!
Ч А С Т Ь П Я Т А Я
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Полет на восток укоротил ночь, и рассвет мы встретили на несколько часов раньше, чем в Америке. Черные квадраты окошек поблекли, затем стали прозрачными, и за ними вновь засверкало небо той удивительной синевы, какая бывает на больших высотах. Впереди и немного пониже появилось одинокое белое облако, похожее на медведя. Медведь тянулся к невидимому костру, который окрашивал чем-то алым его острую морду.
Длинная, сигароподобная кабина самолета неслась в воздухе стремительно и плавно. Только мелкое дрожание да шум моторов напоминали, что мы летим, а не висим между небом и океаном, который снова развернулся под нами, такой же бездонный и бескрайный, как небо.
Пассажиры еще спали. Одни лежали в откинутых назад креслах, повернувшись друг к другу спинами, другие - лицом к лицу, будто шептались, третьи запрокинули головы, выставив вверх щетинистые подбородки. Первой проснулась маленькая стюардесса, прикорнувшая на круглом табурете у буфета. Открыв глаза, она тряхнула пшенично-светлой головой, заметив, что за ней наблюдают, улыбнулась с детской застенчивостью.
- Доброе утро!
- Вы проснулись слишком рано, - сказал я. - До утра еще далеко.
Девушка оглянулась на кабину и нахмурилась. Пледы, которыми накрывала она пассажиров, чтобы уберечь от холода - самолет летит в Европу по дуге, загибающей далеко на север, - сбились у некоторых в ноги. Стюардесса встрепенулась и побежала туда. Она поднимала мягкие шерстяные полотнища кончиками прозрачно-тонких пальцев и осторожно накрывала спящих. Лишь наведя порядок, удовлетворенно вздохнула и подошла ко мне.
- Кофе хотите? Или, может быть, сок? После кофе уже не заснете, а сок не помешает поспать еще.
Кофе был горячий. Вливаясь густо-черной струей из термоса в пластмассовую чашечку, которую я держал перед собой, он дымился. Сосед по самолету, услышавший шепот стюардессы, продрал глаза и бодрым голосом, точно вовсе не спал, провозгласил:
- Кофе... Вот это хорошо! Дайте-ка и мне.
Он нетерпеливо облизывал поблекшие и помятые губы, глядя, как девушка льет кофе в его чашку. Выдернув из сахарницы короткими, но крепкими, как щипцы, пальцами сразу три пакетика, сосед надрывал их зубами и вытряхивал мельчайший песок в кофе.
- Вот хорошо! - бормотал он. - Сахар тонирует сердце, а кофе сразу возвращает человека из блужданий сна туда, где он есть: дома - домой, в чужом городе - в чужой город, в самолете - в самолет.
Стюардесса согласно наклонила голову и вздохнула.
- Иногда бывает так приятно поблуждать еще во сне, что просто жаль, когда проснешься. В жизни ведь редко случаются увлекательные вещи.
Сосед поднял на нее серые равнодушные глаза, которые казались особенно мелкими и бесцветными в темных, будто набухших мутью подушечках век. Самоуверенный и сильный, он, наверное, не знал ни увлекательности снов, ни тихой радости мечтаний.
- Сон - это необходимость, - сказал сосед. - С этой необходимостью приходится считаться, но чем скорее избавляешься от нее, тем лучше.
Девушка посмотрела на него растерянно и улыбнулась с такой беспомощностью, словно встретила на своем пути каменную глыбу, которую не могла ни устранить, ни обойти. Толстяк громко втянул губами кофе, пожевал и еще раз изрек:
- Кофе - это хорошо. Утром кофе - самое первое дело.
Самолет постепенно оживал. Просыпавшиеся пассажиры требовали сок, чай, кофе. Взъерошенные и заспанные, они сердито окликали стюардессу, бормотали просьбы или распоряжения (облеченные правом командовать никогда не упускают возможность воспользоваться им). Лишь выпив то, что приносила неизменно улыбающаяся бельгийка, они благосклонно осматривали соседей, растягивали губы в улыбках, поднимались, разминая затекшие ноги. Захватив бритвенные приборы, мужчины выстраивались перед уборными.
Обыденные и даже пустяковые, эти события не могли не только взволновать, но и просто заинтересовать. Их, однако, оказалось достаточно, чтобы вернуть меня из далекого прошлого, в котором я находился всю ночь. Подобно тому как ночной мрак уступал место дню, прошлое отходило назад. Правда, оно не опускалось сразу на дно памяти, а все еще кружило где-то под самой поверхностью. Время от времени даже пробивалось наружу, если настоящее давало малейшую зацепку.
Когда командир самолета послал по рядам кресел синий листок с пожеланием "доброго утра" и известием, где находимся, мое внимание уцепилось не за 20 тысяч футов, которыми измерялась высота полета, и не за количество миль, оставшееся до ирландского берега, а за подпись: капитан Дюман. Мысленно я тут же прибавил букву "и": Дюмани. Пилот, наверное, укоротил фамилию, как делают, подписываясь наскоро, почти все. Конечно, Дюмани, а не Дюман. Конечно, это не мог быть тот Дюмани, который командовал внутренними силами Сопротивления в Арденнах. Он теперь слишком стар, чтобы водить самолеты. Возможно, родственник. А может быть, просто однофамилец. Скорее всего однофамилец.
И все же, толкаемый внутренним беспокойством, я остановил пилота, проходившего мимо. Тот удивленно выслушал вопрос и торопливо подтвердил:
- Нет, я не Дюмани, я Дюман. Роже Дюман.
- А не встречали ли вы человека с таким именем?
Пилот собрал складки на большом лбу и крепко стиснул губы, будто силой пытался выжать нужное из памяти.
- Я знаю одного человека с таким именем. Он держит магазин в Лювене.
- Торгует?
- Да, торгует.
- Дюмани торгует? Не может быть!..
Я просто не мог представить себе его высокую и прямую фигуру за прилавком магазина, в белом фартуке, с карандашом за ухом. Дюмани не мог опуститься до того, чтобы капризные покупательницы помыкали им, приказывая подать кусок мыла или отвесить килограмм конфет. Уважаемый партизанами, признанный правительством и союзниками, Дюмани закончил войну в должности коменданта (командующего) южным районом. В первые месяцы после войны он был так важен и занят, что меня, приехавшего проститься, даже не пустили сразу к нему. Сопровождавший меня Валлон с усмешкой остановился перед массивной дверью и покачал головой.