Там я вновь наткнулся на Устругова. Сначала ни я не узнал его, ни он меня: так изменились оба. Высокий, худущий, с длинными большими руками, он выглядел еще более неуклюжим. Сапер странно таскал ноги, будто их обременяла невидимая тяжесть. Лицо его стало суровым и неподвижным, как маска. Большие карие глаза, смотревшие раньше на мир то с благожелательным интересом, то с недоумением, казались пустыми, словно уличные фонари без ламп.

Окликнутый мною, Устругов долго всматривался в меня, узнал, наконец, и жалко улыбнулся.

- В-в-вот х-х-хорошо, что т-ты попал сюда, - сказал он, сильно заикаясь. Поняв, что сморозил чушь, с той же медлительностью стал поправляться: - Т-т-то есть п-п-плохо, что т-т-ты здесь... в этом лагере, то есть... что м-мы в-вместе...

Он совсем сбился и обескураженно замолчал, тиская мои плечи.

Когда я обратил внимание на то, что он говорит с трудом и ноги передвигает, будто глину месит, Георгий пожаловался:

- К-к-кон-т-тузия... Она п-п-прок-к-клятая меня сюда п-привела.

Он помолчал немного, точно отдыхая от речевого напряжения, потом, произнося слова реже и четче, добавил:

- Отпускать немного начала... А т-т-то совсем п-п-плохо говорил.

Староста барака, седоголовый майор с добрыми, печальными глазами и смешной фамилией Убейкобыла, охотно отвел мне место на нарах рядом с сапером.

- Попробуйте растормошить соседа, - посоветовал майор. - Скис он совсем. Холоден и мрачен, как потухшая головешка...

Сдержанный и молчаливый вообще, Устругов почти перестал разговаривать, хотя ему, чтобы одолеть заикание, следовало говорить как можно больше. Слушал, однако, охотно, кивал часто головой, то ли одобряя сказанное, то ли давая понять, что слушает.

Говорили больше о войне, о боях и поражениях, об умных маневрах и глупых промахах. Он согласился, что чем дальше залезут немцы на нашу землю, тем хуже будет для них. Однако лоб его тут же покрылся толстыми морщинками, брови наплывали на самые глаза.

- Болтали, что будем воевать на чужой, на вражеской земле, - медленно и трудно произнося каждое слово, напомнил он, - а пустили врага в самую глубь своей земли и даже великую стратегию в этом открыли.

- Поймали врасплох нас, не успели как следует подготовиться.

Георгию это казалось неубедительным, он еще более мрачнел.

- Готовились, готовились, а приготовиться не успели. Непонятно.

- Готовились к одному, оказалось другое; силы не рассчитали, технику новую не учли, - немного извиняющимся тоном ответил я, принимая и на себя часть вины за упущения.

- Оправдания ищешь?

- Теперь не оправдаешься. И не нам с тобой осуждать других.

- Почему?

- Потому что мы с тобой вышли из войны, предоставив другим воевать.

- Мы не по своей воле вышли из войны.

- Тем, кто остался на фронте, от этого не легче.

Устругов замолчал, закрыв глаза, тяжело вздохнул:

- Непонятно... непонятно...

Несмотря на внешнюю близость, сердце его оставалось закрытым. Он помогал мне, делился последним куском хлеба, но в душу не пускал. Даже посоветоваться не захотел, когда капитан Зубцов предложил обоим бежать. Несколько дней сапер сосредоточенно думал, вопрошающих глаз моих избегал и только в самый канун побега вяло сказал:

- Ладно уж... Как ты, так и я...

Дождливой осенней ночью мы один за другим протиснулись в заранее приготовленную дыру под стеной, пересекли речку, отрезавшую лагерь от городка, и двинулись на восток. Уйти далеко, однако, не удалось. Через несколько дней всех беглецов переловили и доставили в Дипхольц. Не вернулись только сам Зубцов да лейтенант Федоров: охранники застрелили их по дороге.

Всю группу - человек четырнадцать-шестнадцать - привели на берег речки, раздели и, дав в руки пояса, загнали в воду. Начальник конвоя, краснорожий, толстый коротышка-лейтенант, нацелил на нас автомат.

- Бейте друг друга!

Утомленные и посиневшие от холода офицеры переглянулись и сделали вид, что не поняли приказа. Лейтенант запустил очередь из автомата в воду, подняв частокол фонтанчиков рядом с нами.

- Бейте, так вашу! - заорал он, извергая запас крепких словечек, которые хранил еще со времен русского плена в первую мировую войну. Перестреляю чертей, как водяных крыс!

Неудачливые беглецы с тоскою посмотрели друг на друга, на близкий берег, где у самой воды стояли с автоматами наготове охранники, а за ними - выстроенные в четыре ряда обитатели лагеря. Мы не решались оглянуться на другой берег, усыпанный враждебно гомонящей толпой.

Лейтенант приподнял ствол автомата так, что его одинокий зрачок уставился прямо в наши лица.

- Бейте же, черт вас побирай! Поучите друг друга, как из лагеря бегать!

Один из офицеров поднял ремень и легонько опустил на плечо товарища. Тот так же осторожно ударил в ответ. За ними обменялись ударами вторая пара, третья, четвертая.

- Бить как следует! - завопил краснорожий. - Бить без никакой фальшь!

Удары стали звонче и больней. Пары начинали злиться и стегать с размаху. Это вызвало презрительный свист в рядах военнопленных и довольный гогот на другом берегу.

Против меня стоял Устругов: коротышка ожидал особого удовольствия оттого, что приятели или соседи будут пороть друг друга. Не сговариваясь, мы не подняли ремни даже "для отвода глаз". Лейтенант заметил это и, подойдя поближе, поманил автоматом к себе. Четверо рослых охранников вырвали пояса из наших рук, сбили с ног у самой воды и так исколотили, что я уже ничего не помнил и не знал, чем кончилась эта позорная порка. Через несколько дней Устругова и меня доставили в концлагерь Бельцен.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Партию новых заключенных выстроили перед "административным блоком". Комендант - тогда мы еще не знали ни его имени, ни повадок - пробежал вдоль шеренги, остановился в дальнем конце, потом медленно двинулся назад. Изредка задерживался, чтобы рассмотреть тех, кто имел несчастье привлечь его внимание. Остановился он и перед Уструговым. Смерив его взглядом с головы до ног, Дрюкашка ухмыльнулся и, сделав шаг вперед, ударил тростью по глазам. Мой друг взметнул руку, вырвал трость и, сломав в своих сильных пальцах, отбросил в сторону.

Комендант отпрянул назад, взвизгнув:

- Ах ты, швайн! Ты портить мою дорогую вещь!..

Он сунул руку в карман брюк, где держал пистолет, но вытащить сразу не смог. Не отрывая от Георгия неподвижных, словно остекленевших, бесцветных глазок, торопливо дергал застрявший пистолет.

- Сейчас, швайн, сейчас...

- Не стреляйте его, герр штурмбанфюрер, - выкрикнул по-немецки толстоплечий и крупнолицый охранник. - Он ищет легкой смерти.

Комендант резко повернулся.

- Вас? Что ты сказал? Легкий смерть... Какой легкий смерть?

Вместо ответа охранник вытянул перед собой огромный кулачище, оттопырил указательный палец, затем согнул, будто нажимал гашетку. Дрюкашка понимающе кивнул и погрозил Устругову пальцем.

- Не будет тебе легкий смерть.

Потом, обращаясь к охране, закричал:

- Повесить этот швайн. Зофорт! Сей минут!

Но через несколько минут новая мысль осенила его голову.

- Не вешать этот швайн сейчас. Бить его, чтобы лежачим стал. Поднимется на ноги - еще бить, еще поднимется - опять бить. Потом повесим.

Этот произвол возмутил, конечно, всех, но не удержался только я и закричал, что коменданту не миновать расплаты. Тот удивленно посмотрел на меня и оскалил зубы, точно получил неожиданный подарок, и махнул охранникам:

- И этого...

Затем, шествуя, как на параде, вдоль шеренги, совал кулаком в лайковой перчатке в сторону выбранных и тут же осужденных им людей:

- И этого... и этого... и этого...

Толстоплечий обладатель огромного кулака сказал что-то другим охранникам, показав на Устругова. Те изучающе и одобрительно осмотрели его. Один из охранников протянул толстоплечему руку, а другой ребром своей ладони разрубил их рукопожатие. Они держали какое-то пари. Самодовольно осклабившись, толстоплечий направился к Георгию, постоял немного, потом коротко размахнулся, будто загребая что-то из-за спины снизу, и ударил его в подбородок. Устругов охнул, откинув резко голову назад, отступил, но на ногах удержался.