– Ну, помолчи, помолчи!

Пузо Анискина лежало на его коленях, как мешок с отрубями, а вот Панка сидела длинная и узкая, как остяцкий обласок, и Анискин вдруг подумал: «Лопну я в одночасье!» От этой мысли он рассердился и сказал:

– Конечно, тебе бояться нечего! Такая, как ты, и в тюрьме мужика найдет…

– В тюрьме, Федор Иванович, мужиков порошком поят, чтобы они о бабах не мечтали.

Анискин улыбнулся – большое удивление производила на него Панка. Вправду, ни страху, ни печали не было на ее лице, открытыми еще глазами она любопытно и добро смотрела на все то, что было вокруг – на веселое солнце, на трехногого Шарика, на деревню, которая по-воскресному просыпалась поздно, на Анискина. Панка сладко поежилась под теплым солнцем, щурилась и походила на зимнего кота, что привалился к теплой печке.

– А ну, Панка, расскажи, почему у тебя постоянного мужика нет? – спросил Анискин, садясь в прежнее положение и закрывая глаза. – Ежели мне ты это объяснишь, то тебе большое облегчение будет… Давай докладывай!… Ну!

Панка молчала, и Анискин открыл глаза.

– А?

– Федор Иванович, – радостно сказала Панка, – вот ты скажи, почему мне с тобой разговаривать весело?

– Докладывай, докладывай!

– У меня, Федор Иванович, потому постоянного мужика нет, что они у меня все в большие люди выходят… Вот так и знай: если я возьму какого мужика хоть на год, то он непременно в бригадиры выйдет или повыше.

– А потом чего?

– В бригадирах меня мужик бросает.

– А вот это через чего получается?

– Через мою неверность, Федор Иванович…

У Анискина хоть и были закрыты глаза, он все равно увидел, как Панка улыбнулась добрыми губами и как потерлась щекой о собственное плечо. Это у нее была такая привычка.

– Я, Федор Иванович, мужику, как он в бригадиры выйдет, сейчас же неверность делаю…

– Помолчи, помолчи…

– Молчу, Федор Иванович!

Солнце набрало такую силу, что пробивалось сквозь сомкнутые веки, но Анискин глаза не открывал, не двигался, а только посапывал, сообразив, что Панка говорит правду… Гришка Стамесов, прожив у нее чуть меньше года, подался на выучку в город, Гошка Кашлев вышел в заместители председателя, а Василий Огнев ходил в мастерах на шпалозаводе.

– Ты какие газеты выписываешь, Панка? – спросил Анискин.

– «Сельскую жизнь» и «Комсомольскую правду», Федор Иванович.

– А в доярках какой год ходишь?

– Это, Федор Иванович, сказать нельзя… Я, поди, лет десяти начала коров-то доить. Война же была, Федор Иванович!

– Ну, молчи, молчи…

Всего седьмой час шел, а Анискину уже было жарко – попадая в легкие, теплый воздух распирал грудь, колом становился в гортани. Не было житья Анискину в жаркие дни, одно спасенье имелось – поменьше двигаться. Потом он, не шевелясь, сказал:

– Ты, может, дура, Панка!

– Это, Федор Иванович, надо подумать…

Такой дикости Анискин в жизни не видел – Панка ласково потерлась щекой о собственное плечо, опростала друг от друга губы, заплывающими глазами посмотрела на веселое солнце. Прежняя тихость и ласковость были в Панке, довольство всем, что видит и слышит. «Она, может быть, чокнутая!» – вдруг решил Анискин, заглядывая ей в лицо.

– А?

Пахло от Панки вчерашней самогонкой, одеколонами и пудрами, а поверх всего лежал тягучий, сладкий и по-ночному темный запах ситцевых подушек, сушеного сена и отбеленного на морозце холста.

– Федор Иванович, а Федор Иванович, – радостно сказала Панка, – не должно быть, что я дура… Я в кино все понимаю. Когда с бабами домой иду, то им картину объясняю.

– И в газетах все понимаешь?

– Отдельные слова не разбираю, Федор Иванович, но если до конца прочту, то хоть ночью спроси, наизусть перескажу…

От этой Панки можно было от смеху помереть – левый глаз у нее напрочь закрывался, правый отливал семью цветами, как радуга, но кожа лица как светилась, так и продолжала светиться, нежная и матовая.

– От тебя, Панка, можно со смеху сгинуть!

– Смейтесь, Федор Иванович, смейтесь!

Ухмыляясь, Анискин полез в карман широченных парусиновых штанов, достал лохматый от времени кошелек, а из него вынул пятак, протянул Панке:

– Приложи к глазу-то!

– Зря, Федор Иванович! От синяков только царские пятаки помогают – в них меди много… – Однако пятак Панка взяла и, тихо смеясь, приложила к глазу. – Вот у меня какие буркалы!

– Ну ладно, ладно!

Оперевшись руками о крыльцо, Анискин поднялся, надув щеки, потрепал по загривку Шарика: «Ах ты пес, три ноги!» Добрый, веселый был Анискин, отдувался не так тяжело и шумно, как всегда, и походил на восточного бога, но бога доброго. Передразнивая Панку, он прищурил глаз:

– Теперь ты мне пятак должна! Смотри, отдай!… Ну ладно, пойду по делам… Какая-то сволочь из кузни листовую сталь украла! Это непременно Венька Моховой…

Анискин уже повернулся, чтобы идти к воротам, но заметил, что Панка, приподнявшись, смотрит на него удивленно и вопросительно.

– А?! – обернулся Анискин.

– Я, Федор Иванович, на вас удивляюсь! – протяжно сказала Панка. – Шибко удивляюсь!

– Это с чего?

– Очень вы храбрый человек, Федор Иванович, вот с чего я удивляюсь! И ничего-то вы не боитесь, и, наверное, на фронте ты, Федор Иванович, был герой!

– Ну, уж герой…

– Герой, герой! – быстро сказала Панка, благоговейно прикрывая правый глаз. – За вашу скромность вся деревня говорит, Федор Иванович!… Вот вы усмехаетесь, а народ вас очень уважает за то, что вы в сельпо ничего по блату не берете, хотя продавщица Дуська вас боится… Очень вы хороший человек, Федор Иванович!

– Ну, ну…

– Хороший, хороший! – Панка села, по-кошачьи огладившись щекой о собственное плечо, сомкнула в нежности большие и длинные губы. – Я, Федор Иванович, раньше думала, что вы человек угрюмый, а ты, оказывается, очень хороший! Вот десять минут со мной ты поговорил, Федор Иванович, и я уже знаю, что ты добрый…

– Добрый?

– Добрый, добрый…

Анискин задумчиво стоял. Смешливо было ему, лениво-дремно и не хотелось двигаться. Все это, конечно, происходило из-за того, что уж начиналась жара.

– Болтаешь ты, как мельница-крупорушка! – сурово сказал он.