У эмигрантских детей России, и в самом деле, не было того, что утешало в изгнании отцов: не было настоящего дела, которое могло бы стать если не смыслом жизни, то хотя бы имитацией этого смысла. Оказавшись в Париже и обустроившись на постоянное жительство, отцы воссоздали вокруг себя декорации того мира, который был знаком им по России. Они жили в этих декорациях, с большим или меньшим талантом разыгрывая сцены из жизни общества дореволюционной и революционной России. Собравшиеся на тесном парижском "пятачке", эти бывшие видные люди Российской империи - писатели, философы, художники, богословы, артисты, чиновники, офицеры, земцы, врачи, знать, адвокаты, судьи, политики - воссоздали в миниатюре маленький театральный мир, в котором, увы, не осталось свободных ролей для собственных детей. Отцы издавали книги, газеты, журналы. Они заполняли собственными произведениями - значительными и малозначительными - все свободные полосы и страницы, и это давало им иллюзию былой влиятельности. Вокруг них кипела стихия настоящей французской жизни, с которой они почти не соприкасались. И на самой периферии их бытия копошились их собственные дети.

Огромная часть трудовой, жившей материальными и житейскими заботами эмиграции относилась к "высшему эмигрантскому обществу", к бывшим деятелям России с недоверием. И эти чувства разделяла эмигрантская молодежь, которая не могла не прийти к пониманию того, что оказавшиеся не у дел отцы отечества, русская либеральная интеллигенция, подготовившая революцию, несут в значительной мере ответственность и за ее ужасы и разрушения. Нередко в спорах об отцах всплывало имя прекраснодушного и либеральнейшего Степана Трофимовича Верховенского, воспитателя и наставника "бесов". Далеко не случайно, что отчаявшаяся молодежь проклинала, а время от времени и стреляла не в военных вождей "белого движения", а именно в тех, кого в эмиграции считали "левыми" и "прогрессивными", например в Павла Николаевича Милюкова. Доставалось и Петру Бернгардовичу Струве. Среди русской учащейся молодежи в Праге, а затем в первые годы парижской жизни, когда еще не истлели надежды на возвращение, достаточно распространенным мнением было, что первого, кого следует "повесить" по возвращении в Россию, - это Петра Струве.

Характерно, что левую интеллигенцию обвиняли не только правые, "военный контингент" эмиграции и немногочисленные, но весьма активные "черносотенцы", но и те, кого в дореволюционной России принято было именовать "либеральными кругами русского образованного общества".

Собственно, кризис радикализма в России, по мнению ряда исследователей, начался за несколько лет до первой мировой войны. Об этом, в частности, свидетельствуют данные о численном составе партии большевиков накануне Февральской революции. Свидетельством этого было и русское религиозно-философское возрождение начала века, охватившее значительную часть русской интеллигенции и оттянувшее от марксизма целый ряд видных представителей левой интеллигенции. Вспомним судьбу Николая Бердяева, начинавшего как марксист и ставшего с годами одним из виднейших представителей русской философско-религиозной мысли. Русское религиозно-философское возрождение не потеряло своего импульса и в эмиграции и было, пожалуй, единственным центром, который объединял отцов и детей и где царило не отчуждение, а единение душ.

Было бы неправомерным обвинять русскую интеллигенцию в той драме, которая разыгралась на просторах России (хотя такие обвинения слышатся и по сей день, в том числе и в Советском Союзе): интеллигенция стала первой жертвой революции и последовавшего за ней террора. Однако эмигрантская молодежь, не желавшая в большинстве своем заниматься политикой, тем не менее вменяла разрушение России в вину именно интеллигенции. Причина такого несправедливого переноса вины отчасти объясняется тем, что левая интеллигенция в эмиграции была наиболее активной частью. Царская семья, которая в момент революции являлась символом разложения власти, была уже расстреляна большевиками. Винить ее в эмигрантских кругах считалось делом малодостойным: казнь Романовых в Екатеринбурге (ныне Свердловск) в ночь с 29 на 30 июля 1918 г. придала этим незадачливым правителям России ореол мученичества.

Винить военных тоже было не очень правомерно: большинство из них подчинялось приказам. К тому же эмиграция хорошо помнила, какие тяжелые потери русское офицерство понесло в первой мировой войне: в ходе боев погибло более 60 тыс. офицеров. Памятен был и "красный террор", обрушившийся на тех офицеров разбитой армии Врангеля, которые не пожелали спастись бегством и остались в Крыму, сдавшись "на милость победителей". Кровавая "чистка" Крыма унесла, по ряду подсчетов, примерно 40 тыс. жизней 3.

При оценке отношения эмигрантской молодежи да и вообще эмиграции к офицерству, оказавшемуся за границей, не следует забывать и тот факт, в силу многих причин долгие годы находившийся "в тени" советской истории, что к концу первой мировой войны русская армия претерпела радикальные перемены. Русское офицерство на 80 процентов составляли выходцы из мелкой и средней буржуазии, интеллигенции. Были среди офицеров и дети рабочих и крестьян.

По подсчетам советских исследователей, из солдат в прапорщики во время первой мировой войны было произведено более 22 тыс. человек. К тому же во время гражданской войны сами понятия "белые" и "красные" нередко были смешаны, размыты из-за насильственных мобилизаций и теми и другими. Касалось это прежде всего рядового состава, но в сети насильственных мобилизаций нередко попадали и младшие офицеры из вчерашних студентов. На это явление обращает внимание в своих воспоминаниях В. А. Оболенский, хорошо знавший, будучи председателем губернской земской управы Крыма, состояние войск генерала Врангеля. Он пишет, говоря о последних днях "белого" Крыма: "...И чем больше всматривался я в окружавших меня солдат, тем яснее понимал их настроение. В нем не было ни отчаяния от понесенного поражения, ни злобы и негодования на вождей за безрезультатно пролитую кровь. Они просто радовались тому, что миновала страдная пора, что больше им не нужно мерзнуть на ночлегах, прикрываясь рваными шинелями, делать утомительные переходы, обматывая тряпьем сбитые и стертые ноги, и вечно рисковать жизнью, сражаясь то в рядах красных против белых, то обратно, идя в атаку против своих вчерашних товарищей. Ведь мобилизованные с обеих сторон крестьяне, не понимая смысла братоубийственной войны, легко сдавались в плен. А пленных сейчас же мобилизовывали во враждебной армии и снова посылали на фронт. В последнее время армия Врангеля наполовину состояла из пленных красноармейцев" 4.

Многие из этих "прапорщиков", откатываясь с волнами белой армии, в конце концов оказались в эмиграции - невольные заложники дисциплины, воинской чести, насильственных мобилизаций. Винить их за последствия революции и в особенности гражданской войны эмиграция, естественно, не могла. Но найти виновника трагедии изгнания хотелось. И чаще всего негодующий палец указывал в сторону левой интеллигенции, оказавшейся в изгнании в роли "мальчика для битья".

Надо отметить, что в сознании эмигрантской молодежи под влиянием вначале гражданской войны, а затем политических и нравственных катаклизмов "военного коммунизма" с его откровенным насилием над трудящимися массами, прежде всего над крестьянством, многие прежде устойчивые политические понятия сместились и даже поменялись местами. Правые, которые в дореволюционной России вызывали презрение и отвращение всей демократической молодежи, здесь, в изгнании, утратили свое мрачное обличье. Русский консерватизм и экономический эволюционный реформизм столыпинского толка перестали быть символами реакции. Даже те ограниченные демократические институты - Государственная дума, суд, земство, легальные партии, умеренная гласность, - которые сложились в лоне монархии к началу первой мировой войны, казались в сравнении с новыми "левыми" порядками в России неким нереальным сном из времен "серебряного века". Само понятие левизны ассоциировалось теперь с неспособностью интеллигенции удержать начавшуюся в России революцию в берегах демократии и законности. Эмиграция обвиняла демократическую интеллигенцию в том, что она не смогла удержать свои позиции под натиском экстремистов, олицетворением которых был Троцкий. Нравственные симпатии эмигрантской молодежи сместились в сторону участников разгромленного "белого движения", которые, в отличие от прекраснодушного революционера Керенского, не словоблудствовали, а проливали кровь за "белую" идею.