Изменить стиль страницы

Отсутствующим взглядом Николай уперся в окно. Он не замечал, что делалось там, за стеклом - он нашел точку, глядя в которую мог ничего не видеть. Он ехал долго - время приближалось к полудню, но он не знал об этом. Его спрашивали, указывая на соседнее место: "Здесь свободно?" - он не слышал. Повторяли: "Здесь не за..." - и шли дальше. Его здесь не было. Он был в ином времени, по горло в его иле; он думал о чужой памяти, переходившей в него, заполнявшей его поры, как вода заполняет кусок губки, угодившей в лужу на кухонном столе, и уже не чувствовал, что эта память чужая, хотя еще не был готов чем-нибудь ради нее пожертвовать.

Поезд громыхал мимо скошенных соломенных полей, мимо березняков и боров-беломошников, которых Николай не видел, - он видел лица. Резные лица женщин и рубленые лица мужчин - разные, но в чем-то пронзительно схожие. "Стоп. Так вот в чем тут дело. Конечно, это же ясно..." Мгновенной сцепляющей догадкой Николай проник в смысл утренней фразы. Взгляд из окошка кассы - секущий взгляд Риты Хайми - поддался переводу и жутковато вписался в текст.

- Стоп. - Николай не заметил, что говорит вслух. "Стоп. Возможно, этого не знала старуха, но ведь Мария Хайми не могла этого не знать!"

3

Михаил ЗОТОВ

На каникулы после четвертого курса я приехал в Мельну. Дед тогда уже принадлежал земле, наконец-то расставшись со своей гордой привилегией не принадлежать никому. Впрочем, нет, он не принадлежал и земле - он сам стал землей, ее малой частью. Я снова жил в доме, который покинул шесть лет назад и по которому никогда не скучал, - в доме, построенном Семеном и его старшим братом прочно и просторно, в надежде на то, что род размножится и у его отпрысков рано или поздно появится чувство родины, гнезда. Но мы не размножились, мы вымираем. Или уже вымерли. Теперь в доме остались две женщины: мать и пергаментная старуха с мутным родством, которую я с детства помню как тетку Аню; с ними живет Петр - дядя, калека, сторож столярных мастерских. Женщины молчаливы и угрюмы - я никогда не знал их другими. Мать тащит на себе хозяйство, а тетка Аня смотрит на меня и Петра, как на раковую опухоль...

Кипел сиреневый июнь. Из-за поздней весны город еще благоухал душистыми метелками. Однажды мы с Ромкой Серпокрылом, хмельные, забрели на выпускной бал в школу, которую шесть лет назад окончили сами и о расставании с которой я тоже никогда не печалился. Тогда - в конце цветущего июня - я увидел ее в первый раз. Ее звали Рита. Она была тонкая и гибкая, как прут таволги, в пенистом розовом платье; мы танцевали под сумеречными красноватыми лампами, под реактивный шум скверного оркестра, под злыми взглядами парней из ее компании, и за моими ребрами билось не сердце, а скакал баскетбольный мяч.

В руках моих трепетало ее тело, пахнущее густым, как контрабасовая нота, запахом сирени и пали, и все складывалось как обычно. Я сказал несколько фраз, единственно подходящих к случаю, она на них ответила, каждый раз поднимая глаза - глаза сиамской кошки, вспыхивающие в темноте красным. После танца Ромка сказал: "Она любого может растрепать в мочалку. Эта девица - стихийное бедствие!" - и я улыбнулся, как улыбаются на шутку, которая не смешит, но на которую надо ответить, чтобы избежать ее повторения.

Я был немного пьян. Я двигался и говорил, но значило это не больше, чем взмах ракетки в руках теннисиста - ему не надо прицеливаться и рассчитывать силу удара, все происходит само собой, по велению мышечной памяти. И когда через час я уходил с бала, держа в руке маленькую горячую ладонь, то не был уверен, что хочу именно этого...

Шли по улице, вдоль рябых от ночных фонарных пятен домов, бесшумно, как поджигатели.

- Ты Зотов. - Второй рукой она цепко держала меня за локоть. - Ты учился в нашей школе - я помню.

- Это было давно, ты была еще маленькой.

Когда между домов открылся темный провал двора, никто не сказал: свернем, - без сговора мы обогнули кусты боярышника и шагнули в темь. От Риты веяло сиренью и палью; по моему локтю змеились нетерпеливые пальцы, тонкие и гибкие - она была такой вся. И взгляд ее был - секущая лоза. А я по-прежнему не думал, как держать ракетку... Нет, начинал думать: "Похоже, что в школе тебя десять лет готовили в портовые шлюхи".

Шли по газону к скамейке в глубине двора. На небе вылупился тонкий, будто циркульный чирк, зародыш луны - он не тревожил июньский серый мрак. Из Ритиных глаз тек прозрачный красноватый огонь - он требовал ответа. И я ответил. Я взял ее за бедра, как берут свое, и передал ее губам то немногое, что может передать мужчина, не желающий выглядеть беспомощным, но и не желающий ничего большего.

А через миг я был раздавлен, смят - теперь действовала она...

Где-то в кустах боярышника отчаянно стрекотал кузнечик. Рита его не слышала, не могла слышать. А я уже думал - я ее не хотел.

- Где ты живешь?

- Ко мне нельзя.

- Я провожу. В твои годы за такое порют.

Из Ритиных губ вырвался звук, протяжный и плотный, как большая гусеница.

- Я не хочу домой.

- Что такое?..

А потом я понял, что сейчас произойдет, - понял, как понимают друзей за миг до ответа. Она сжалась, молча оторвалась от того, что секунду назад было мы, и рванулась через кусты, как дикий зверь - без страха, с обидой и злостью на то, что охота идет не по правилам. В кустах мерцало и трещало ее платье; я застегивался на скамейке в глухой утробе двора и не представлял, что этой чепухе положено какое-то продолжение.

Два дня память не делала своей работы. Не делала своей работы та ее часть, которой вменялось в обязанность сохранить эту чепуху хотя бы в виде номенклатурного гербарного экземпляра. Я просто забыл о Рите, как порой забывал по утрам бриться или использовать после еды салфетку.

Потом было воскресенье - было кладбище.

Солнце еще не нагрело землю, и кеды промокли от росы. Впереди шли рука об руку мать и пятидесятивосьмилетняя девица тетка Аня, обе худые и строгие, как черницы. В кедах хлюпала роса. С холма, от часовни кладбище походило на зеленый серпик, притулившийся к речной излучине, - здесь нечего любить живому, здесь нечего живому делать. Достаточно знать, что человека нет на свете; для этого знания не нужны кресты, надгробия и обелиски. Разве можно забыть деда, не будь вовсе на земле холмика с уродливым черным камнем? И от крестов родичей, умерших до моего рождения, не прибавится четкости эху давних историй, слышанных в детстве от тетки Ани. Прошлое рода забито до поры в трубку позвоночника каждого младенца - когда-нибудь оно выстрелит.

Мы шли по плотной земляной дорожке, мимо сточенных ржой оград. Я думал: как эти женщины, чтущие мертвых Зотовых, ненавидели их живыми. Люди, чьи могилы они стерегут от забвения, знали, что мужчина - это уже нечто самоценное, а женщина, как халат, как рубашка, сама по себе - тряпка. Но суть совсем не в том. Суть даже не в том, что сохранить любовь к памяти, к засушенному цветку, для женщины легче, чем сохранить любовь к чему-то живому, противодействующему, так устроены их головы - в них прошлое пластично, и из краха всегда можно вылепить пусть не победу - верную ничью, просто для них (для матери и тетки Ани) полная сила Зотовых открывалась лишь тогда, когда сила эта иссякала, - лишь навсегда потеряв мужей, отцов, дядьев, свекров, женщины обнаруживали, как много пустот появилось в их жизни после этих смертей.

Это было шесть лет назад. Мать выплеснула накопленную обиду - все, что прокисло в душе женщины, живущей в безмужии (горек век неиспользованной вещи - тряпка), - выплеснула на Семена и всех нас, с кем ее свела судьба, и от кого она не получила ничего, кроме постылой обязанности исполнять упорную, чуждую ей волю. Ни тогда, ни после я не чувствовал за собой вины. Дед же вообще не заметил, что, кроме него и внука, в доме кто-то еще сокрушает пустоту пространства.

Догорал май. Я заканчивал десятый класс, готовился к выпускным экзаменам. В доме мы жили вчетвером: две черницы, хромой дядя и я. О Семене пятый год не было никаких вестей (кроме бланков денежных переводов), - ни слова с тех пор, как он перебрался к жене в Ленинград... Май готовился испустить дух, когда пришла телеграмма, - с адресом, но без имени получателя (схалтурила почта?), - невнятная, будто пославший ее напоминал о старом уговоре и был уверен, что его поймут с полуслова. Телеграмма гласила: заеду июне собери вещи - Семен. Петр, прочтя, сказал: "Женитьба его ухайдокала".