Изменить стиль страницы

Николай ВТОРУШИН

Митя молчит. В его дыхании - надрыв. Ему нравится выдумывать этих людей заново. Такой уж нрав - рассказывать все как есть только в том случае, когда не можешь придумать ничего занимательнее.

Лена ГРИБОВА

- А дальше?

Дмитрий ГРИБОВ

- Дальше - просто. Михаил зачастил в гости к Мокию - гонял чаи, слушал его рацеи, порой подыгрывал его азарту и ярости, а порой ухмылялся в бороду. Быть может, он несколько раз заходил в церковь, но не часто. Быть может, он пожертвовал деньги на обновление храма, но не очень много. Быть может, он придумал что-нибудь еще, тоже половинчатое, - словом, он дал понять одержимому попу, что душа его открывается навстречу вере, но в нем еще силен лукавый - душа борется с тьмой, но проясневшая надежда зыбка, ненадежна и может померкнуть от случайной бестактности... А потом, когда отец Мокий уже боялся высморкаться при своем подопечном, чтобы случаем не спугнуть в нем Бога, Михаил объявил, что Господь озарил его душу любовью к Лизе Распекаевой, и священник не смог отказать в благословении - из страха за драгоценный росток веры. Такова теория...

Лена ГРИБОВА

Опять!.. Митя крошит сухой кашель в мятый носовой платок, а второй внутри - лупит меня ножкой в сердце. Аэрозоль в холодильнике... Мой живот можно положить на стол. Мой живот?.. Кому он теперь принадлежит: мне или тому, кто лупит из него по сердцу? Митя прикрывает платком рот, он старается унять клокочущее горло. Лицо его морщится, в глазах - мука. Я подаю ему астмопент. Бедный! Его боль для меня мучительна...

Дмитрий ГРИБОВ

- Черт подери... А после венчания он позабыл дорогу и в церковь, и к самовару Мокия! Вот и все...

Лена ГРИБОВА

Он задыхается. Снова нащупывает платок. Пусть лучше молчит.

Николай ВТОРУШИН

- Да. Потом с братьями и женой он переехал в новый дом, и там у него родилась еще одна дочь. А потом Гаврила Принцип шлепнул эрцгерцога с супругой, и Михаил отправился защищать царя, отечество и веру, к которой был равнодушен. И лишь в двадцатом вернулся обратно - таким, что лучше бы не возвращался... Но только и это еще не все. - Лена смотрит на меня строго - она хочет, чтобы я перестал курить. Свистящее Митино дыхание скребет слух. Я задираю рукав: до поезда - полтора часа. Митя сочинит их заново - воскресит их на свой лад. Но ведь я ехал сюда не за этим. Или нет? - Я слышал, вы собираетесь уезжать из Питера?

Лена ГРИБОВА

- Придется - этот город не для астматика. Вот сдаст ГОСы...

Николай ВТОРУШИН

- И куда? - Митя смотрит на меня внимательно, потом отрывается от хобота ингалятора и сипло хохочет. Я еще не сказал, а он уже понял. Он хохочет, и в его темных глазах колеблется влага.

Дмитрий ГРИБОВ

- Ну же! Выкладывай - что за климат в твоей дыре?

Николай ВТОРУШИН

- Не Феодосия, но и не чухонское болото...

Дмитрий ГРИБОВ

- Давай выкладывай - ведь ты за этим приехал!

Николай ВТОРУШИН

- Я говорил с директором школы. Он согласен отпустить меня без отработки, если я сам найду себе замену.

5

Запах появился на третий день - пока еще слабый, но прилипчивый, неотвязный.

Семен знал, что так будет - держал это знание под крутыми костями лба, когда с кучером ставил на тачанку ящик с английскими клеймами, когда толкал под козлы мешок с хлебом и расплывающимся на жаре шматом сала, когда Жорик - личный кучер - робко сипел в дрожащем полдне: "Оно понятно - родный брат... Землица здесь шашкой режется - пух", - держал, как досадную помеху, которую придется осилить. И когда сел на козлы и поставил рядом винтовку, все думал об этой неизбежной напасти - только о ней. Ухватив вожжи, сплюнул в пыль густой слюной: "Скажешь комиссару - я домой еду, пусть не ищет". Лицо кучера в молодом выгоревшем пуху напряглось: "А на кого дивизию? Семен Петрович... трибунал!.." Жорик держал лошадь за морду, густо облепленную мухами, и не давал ей двинуться, его лицо каменело от мысли.

- Отвали, едрена мать!

Лошадь прядала ушами, дрожала сивой шкурой, топталась на месте. В воздухе свистнул хлыст - Жорик отпрыгнул в сторону, схватился бурыми руками за лицо, коротко взвыл. Он остался стоять на проселке, над спуском в низину, где недавно расстреливали поляки, а теперь расстреливают красные.

Полдень цвел, как пруд, белесым маревом, воздух звенел в вышине, как комариный рой. Семен ехал третий день, закрыв солнце над глазами козырьком фуражки, - ехал пыльными большаками, среди полей, разучившихся рожать для человека злаки, мшистыми проселками, среди осин и темных елей, бородатых от седого лишайника, - старался объезжать деревни и станции, потому что знал: теперь он - не красный герой с орденом и именным оружием, теперь дезертир. Но сейчас, на третий день, когда дала себя знать напасть нагрянула помехой тому, что он должен сделать, - сейчас появилось еще одно: осилить, теперь не волей - головой.

Тачанка шла скоро, пружиня на выбоинах тугими рессорами. Когда Семен на ровной колее припускал лошадь, запах отставал, повисал за спиной в воспаленном воздухе. Вместе с запахом отставали слепни, потом снова заходили с круга, свирепые, глазоголовые. За слепнями возвращались мухи. Они досаждали еще сильнее - вились целым роем, их становилось все больше, и с ними тоже нужно было что-то делать.

Поднявшись на голый, выжженный солнцем холм, Семен увидел внизу железнодорожную насыпь и станцию в мутной дали. Выгоревшие травы разливали вокруг пыльную горечь, небо выгибалось над плоской землей, теряя глубину и синь. Под холмом - до станции - дорога лепилась к насыпи. За насыпью начинался лес, темный, болотистый, стоверстый.

Станция была крупной, с тупиками и запасными путями, на которых стояли составы и битые вагоны; по шпалам бродили мешочники, красноармейцы, оголодавшие горожане, в поисках хлеба бросившие свои дома. Люди мучались собственными заботами - Семен был никому неинтересен. За три дня ему ни разу не пришлось доставать мандат, который он сам выписал себе, как только узнал приговор трибунала, сам подписал и сам приложил печать. Мандат гласил:

Предъявитель сего направлен курьером в РВС Запфронта по делу революции и военного времени. Совдепам и ревкомам движению курьера препятствий не чинить. Начдив... 15-й армии

Подпись. Печать.

Нет, приговор был ясен еще до трибунала - все стало ясно, как только выяснилось, что среди пленных поляков есть русский подпоручик, золотопогонник. Семен уже тогда мог выписать себе мандат, потому что понимал: защитить не сможет. Или вернее, подпоручик защиту не примет. Но не было в сердце сомнения или жалости - все сожгла слепым огнем революция. Было понимание родной крови: как сильно нужно любить жизнь, чтобы так в ней ошибаться! как щедро нужно ее любить, чтобы, уличив ее в измене, суметь от нее отказаться!..

По другую сторону путей стоял низинный лес, глухой, затянутый ольхой и осиной. В свежей лесной тени Семен свернул с дороги и укрыл тачанку в логу за ольшаником. Распряг лошадь и привязал ее тут же, к старой ели с сизой замшелой корой. Слепни в лесу отстали; лошадь стояла смирно, кося глазом на ящик с трафаретными буквами через весь дощатый бок. Семен похлопал ее по большой голове, взял с козел винтовку и пошел обратно к станции.

Полдень висел над землей, раскинув свой знойный купол; в полдне трепетали стрекозы - прожорливые, узкие твари. Рядом с кирпичной церковью Семен остановился - у церковной ограды, вокруг колонки, толпились красноармейцы, они мылись, очищая тела от горького пота. Семен подошел к ним и расстегнул на груди ремни; красноармейцы перестали галдеть и фыркать, серьезно оглядели его портупею и орден "Красное Знамя".

- Позволь узнать, товарищ, - спросил один из них, кивнув на его грудь, - за что имеешь?

- За Златоуст, - сказал Семен. - За Каппеля.

Его пустили к колонке без очереди. Худой жилистый красноармеец выкачивал из сухой земли холодную струю - Семен молча сунул в тугой поток голову и горячую шею. Потом вынырнул, набрал воды в трофейную флягу и пошел прочь, в посвежевшее пространство. На рельсах, утираясь подолами, рядом с мешками и тряпичными узлами сидели бабы, - Семен спросил их: что везете?