И вот совершилась такая последовательность событий: Фома побежал к столу схватить один из ждавших его там ножей, продавщица побежала от него, схватившего нож, огонь, нервно жестикулируя, побежал за ними обоими. В этом хороводе стремительно растущие языки пламени попаляли Фому, а ожоги женщины уже не имели значения, потому как она все равно была обречена. Грузно неслась она по комнате, металась из угла в угол, и за ней мячиком скакало эхо ее собственного крика, враждебно смеялось над ней, и везде ее настигал Фома и в очередной раз ударял сверкающим в отблесках пламени лезвием, а следом прибегал огонь. Голова женщины внезапно осталась в костре, словно застряла в его оскаленных и омытых кровью зубах. Плывущее в бездне на другой стороне земного шара солнце - а она увидела его ужасно заболевшими от силы огня глазами - уплотнилось в черный, тонко переливающийся диск, который как маятник раскачивался между непрочитанными страницами горящей книги. Фома ударил ножом в глыбу ее живота, наподобие утеса выступающую из огненной реки. Оазис, подумал он малознакомое слово. Это означало, наверное, что зной, в котором он трудно и долго убивал женщину, свидетельствовал о пустыне, где нельзя не испытывать потребность в отдыхе. Он огляделся, и перед ним засвежел темный, прохладный провал окна. Из-под его ног гибкие, быстрыми струйками летающие огненные крюки утаскивали уже бездыханное тело в раскаленную печь. Фому потрясла мысль, что взять нечего. И это в богатом доме! Все съел огонь.

Несуетно, сдержанно изрыгая проклятия, он открыл окно, выпрыгнул в ночь и быстро зашагал по улице. Быстро, насколько это было возможно в условиях "национального парка". Что тут началось! Огонь выкинулся вслед за Фомой на улицу и принялся весело пожирать увядающее творение Логоса Петровича. Фомой овладела мысль взять у Масягина то, чего не дало ему убийство продавщицы, он знал теперь, что останавливаться нельзя, что огонь бежит за ним и подстегивает его горячей плетью. Он посмеивался, ощущая на спине ее удары, и любовно проводил ладонью по образовавшейся на голове кучке золы. Со смутным упоением он идеализировал последнюю степень уродства, которой достиг. Масягин вышел на крыльцо посмотреть на пожар и оценить меру угрозы, исходящей от него; первой мыслью журналиста было сохранить собственную жизнь, но затем возник и не вполне уместный вопрос, какие чувства испытывает проклятый, инфернальный кот, откуда-то с горы созерцающий огненную кашу. Медленно, медленно поднял Масягин взор на огромный купол храма, плывущего в вышине и все ярче вырисовывающегося в облаках, оторвавшхся от пожирающего нижний город пламени. Кот, если то действительно был он, явил из тьмы два огромных, пылающих над неровной линией зданий глаза. И даже на едва допускающем выживание дне задумчивости Масягин ничего не сообразил о разбирающем его желании превратиться в невидимые, теряющиеся в темноте части тела баснословного животного. Удрученный и покорный своей ни с чем не сообразной, возвышенной и трагической судьбе, он с прежней медлительностью опустил глаза, и его взгляд упал на бегущего к его дому голого человека, за ноги которого цеплялся огненный ручей.

Масягин был готов подчиниться высшим силам, бесспорно внушавшим ему мысль, что именно его воля подожгла округу и он должен пройти сквозь очищающий огонь и выйти из него - живым ли, мертвым - в новом качестве, в ореоле совсем другой славы, в обладании тем могуществом, которого не знал еще никто из смертных. Эта мысль об огненном крещении была даже не идеей, поскольку идеи в масягинской духовности не зарождались с неубедительной поспешностью, а вобщем-то тесниной сумасшествия, в которую он торопился протиснуться с тем же любовным удивлением, с каким Фома поглаживал свою новообретенную лысину. Но от полной покорности судьбе Масягина ограждал заколдованный круг здравомыслия, и вступить в этот круг голому и размахивающему большим ножом человеку было не так-то просто. Тут у Фомы нашла коса на камень. Он не был в глазах Масягина ни вестником высших сил, ни впечатляющим персонажем бреда. Какой-то безумец, убегающий от огня и почему-то желающий убить его, Масягина.

Масягин понял все угрожающие ему опасности. Пожар и взбесившийся субъект. Пришла пора покидать местность, ставшую непригодной для жизни. Пора уносить ноги от буйства одного из элементов, составляющих мир (или стихию мира, или, может быть, хаос, представляющийся нам мирозданием), и от безумия, столь отвратительного в другом. Лезвие ножа в характерно занесенной руке убийцы блеснуло, как зеркало в полумраке комнаты, и Масягин увидел в его глади размытое отражение своей ядовито и даже одобрительно, но вовсе не беспечно ухмыляющейся физиономии. Пестрый домашний халат, накинутый на его жизнелюбивое тело, выделывал пляску, обязательную на всех чумных пирах. Проворно, как заяц, Масягин убрался с крыльца, обежал дом и во внутреннем дворике сел в машину, которая тотчас завелась, повинуясь его жажде спасения. Голый человек, однако, на ходу запрыгнул на крышу машины, Масягин услышал стуки, производимые его телом, и увидел руку с ножом, пытающуюся разбить лобовое стекло. Наеду на ворота, и от него останется мокрое место, с горделивым удовлетворением, авансом взятым из будущего, решил Масягин. Но это положительное будущее не сбылось. Металлические ворота распахнулись под ударом вихрем налетевшей на них машины, а Фома, вцепившийся в аккуратно состыкованные прутья багажника, ощутил лишь бесшабашное и безвредное давление ветра, обычное при быстрой езде. После огненной встряски это и был желанный оазис. Масягин выжимал скорость, предельную для его водительской отваги, а на крыше его машины отдыхал лишившийся дома и одежды путник, бездумный скиталец, кочующий от буквы к букве в пустыне слова "смерть".

8. ИНОЙ РАЗ ДЕРЕВО ИГРАЕТ В ЖИЗНИ ЧЕЛОВЕКА...

В сомнении я замер в темноте перед домом, на крыльце которого громоздилась бросившая мне вызов и ждущая моего решения Дарья. Выбор был невелик, но на что бы он ни пал, все предполагало, как мне казалось, некую окончательность, бесповоротность. С наибольшим сомнением я покосился в сторону города и словно почуял в воздухе запах гари; чуть-чуть не хватило городской низинке, охваченной пожаром, красоты и мощи, чтобы выглянуть небывалым заревом из-за жесткой линии горизонта. В город больше не поступало электричество. Я не видел необходимости возвращаться туда, во всяком случае торопиться с этим, но не прельщала меня и перспектива возвращения в дом, к спящим товарищам, хотя я понимал, что Дарье лучше всего сейчас находиться под крышей. Она могла с минуты на минуту родить. Но дом и спящие в нем люди виделись мне уже пройденным этапом, обыгранной ситуацией, собственно, я прежде всего не хотел возвращаться в строй, на место, определенное мне в схеме, и даже если у меня не было в настоящую минуту шансов выйти из игры, я предпочитал продвигаться вперед, хотя бы и в неведомом направлении. Так я разъяснял себе положение, в котором оказался, но чем очевиднее эти разъяснения переиначивались в увещевания, тем менее убедительными они мне представлялись.

Впрочем, я знал твердо, что не вернусь в дом и не пойду в город. Как бы ощутив, что ее надежда на благоприятное решение проиграна и она напрасно стоит на крыльце, Дарья спустилась по ступенькам, подошла, тяжело ступая, ко мне вплотную и прильнула, обдала меня теплым и сладким дыханием. Эти ее телодвижения, исполненные женственности и трогательности, заставили меня подтянуться. Девушка искала у меня сейчас даже не защиты и покровительства, а надежного сообщничества, она не устремилась в мои объятия и не попыталась обнять меня, а лишь приникла ко мне, как тихая тень лунной ночи, показывая, что пойдет за мной и на край света. Тогда я стронулся с места, и мы без лишнего шума покинули двор.

Каким-то образом под ногами у нас сразу возникла и побежала дорога, не видимая в темноте, но основательная, ей можно было доверять. Видимо, Дарья так и сделала. Она пришла к выводу, что такой человек, как я, не мог не вывести ее на дорогу. Полагаю, она, озабоченная собственными нуждами, сомнениями в правильности избранного пути и запоздалым раскаянием в гордыне, которая завела ее лабиринт и чуть было не отдала на съедение злым сверхъестественным силам, мало заинтересовалась бы моим рассказом, вздумай я описывать побудившую меня вступить на новое поприще цель. Сам же я не настолько разгорячился, чтобы хоть на мгновение поверить, что эта цель способна увлечь кого-либо, кроме меня. Конечно, здоровое и несомненно благородное происхождение дороги, выразившееся в той легкости, с какой она нашлась (или нашла нас) и с блестящей готовностью легла нам под ноги, ободрило меня и отчасти примирило с окружающей действительностью, но ничуть не поколебало сковавшую мою душу мерзлоту, холод, занявший мое внутреннее пространство и столь похожий на безверие, впрочем, отчасти еще пытливое. Иного названия оно не заслуживало, и это оно, безверие, смотрело из меня в темноту немного уже развеянной лунным блеском ночи взглядом не то издерганного и отчаявшегося человека, не то изголодавшегося и лютеющего волка. Я задался целью окончательно убедиться в том, что происходящее со мной лишено всякого смысла, иными словами, обнаружить отсутствие центра и руководства, провидения и Бога, и человек, томившийся в узости моего взгляда, конечно же страдал, без особой надежды на успех подыскивая цельные и стройные возражения, а может быть, и полное опровержение моей странной затеи. Мол, не нужна она, грех искушать Господа. Так думал человек. Волк же, шерстившийся рядом с ним в одной щели, мне просто не нравился, и я старался его не замечать. Человек тихонько смеялся над тем, что я не остался решать возникшую проблему дома, а пожелал непременно выступить в путь, но я находил его смех бесплодным. Дорога и впрямь содействовала плодотворности моих размышлений.