Оказывается, возможно. А если танки на улицах - значит, обязательно кровь, если чрезвычайное положение - значит, непременно случайно или неслучайно застреленные... и если это свершилось вопреки всякому здравому смыслу, вопреки всем надеждам, значит, опять туда, назад, в отжитое, казалось, уже навсегда, навечно, невосстановимо. Боже милостивый, Боже милосердный, нет, невозможно больше туда, назад, нет сил, жили в нем - и жили, приспособились, приноровились, даже научились дышать полной грудью, но начинать ту, прежнюю жизнь заново - невозможно, нет сил, грудная клетка больше не выдержит...
- Так что же делать? - спросил я свою редакторшу в Париже. Ближе ее, находившейся за несколько сот километров, никого у нас не было, не с кем больше было посоветоваться, некому открыться в своем ошеломлении.
- Ну, если просить политическое убежище, то это просто пойти в первый полицейский участок. И заявить там.
Решившая без малого двадцать лет назад свою судьбу почти подобным образом, прожившая годы и годы в полном отвержении, утратив, может быть, даже надежду вновь ходить по родной земле, она видела ситуацию со своей стороны, я вроде как попросил совета - и она без проволочек отозвалась им.
- Нет, какое политическое убежище, - пробормотал я.
- Но возвращаться сейчас в Москву - это, конечно, неразумно, - сказал мне Париж. - Тем более, раз вы всей семьей... А об эмиграции вы что, никогда не думали?
Мне стало как бы стыдно в этот момент. Не то что никогда не думал, а наоборот, если о чем и думал, то только о том, чтобы выжить в родной стране, только в ней, и нигде больше... и не странно ли это: жить - выживая, жить через силу?
- Тогда вам нужно задержаться как можно надольше, - сказала моя собеседница с той стороны Инглиш-ченнел, Ла-Манша по-французски, выслушав мой ответ. - На сколько у вас виза? На полгода? Ну вот, полгода, по крайней мере, у вас есть.
Мы едва успели переговорить с ней о моей денежной проблеме: монет на полочке почти не осталось - все съел предыдущий, незапланированный разговор. Впрочем, проблема сохраняла свой прежний, недельной давности вид: бухгалтерша издательства почему-то не выходила на работу, и выяснить ничего не представлялось возможным. Социалистическое знание капиталистической действительности, основанное на убеждении, что "там" все работает как часы, явно расходилось с практикой этой действительности.
- Какой переворот? Не может быть! Она что-нибудь путает! - бросились ко мне жена с сыном, когда я вышел из будки.
Дома, едва переступив порог, мы оказались перед телевизором.
Не знаю, какие это были новости. Может быть, какие-нибудь "одиннадцатичасовые". В них не было никаких других новостей, кроме новостей из Советского Союза. Стояли, страшно выставив над толпой хоботы пушек, бронированные чудовища танков на набережной около похожего на корабль здания Совета министров России, сменяли один другой кадры хроники прежних дней: вот Горбачев с Лукьяновым, вот с Павловым, вот выступает на Верховном Совете министр обороны Язов. И, накладываясь на все эти картинки, - голос английского комментатора: создание государственного комитета по чрезвычайному положению, обращение государственного комитета по чрезвычайному положению к советскому народу, местоположение президента Горбачева неизвестно, президент Ельцин признал действия лиц, вошедших в ГКЧП, незаконными и призвал народ к гражданскому неповиновению...
* * *
Наутро, поднявшись, мы до полудня не могли выйти из дома. Теленовости вновь состояли сплошь из новостей от нас, радио "Свобода" из Мюнхена превратилось в некий невидимый волновой мост, по которому бежали, текли, достигали нас самые последние события в Москве, и уйти с этого моста было невозможно.
В Лондоне прежде всего мы пошли в агентство "Аэрофлота" на Пикадилли-стрит. Все в агентстве было по-прежнему. Какая-то словно бы сонная, респектабельно-покойная тишина сверкающего громадными оконными стеклами зала, пустые респектабельно-шикарные кресла около респектабельно-массивных журнальных столов со стопками аэрофлотовских расписаний и веерами газет "Правда", высокая, респектабельно блистающая лаком стойка оформления билетов со скучающими за ней около экранов компьютерных мониторов девушками-клерками, благожелательно устремляющих на вас свой взгляд. Первым делом я рванулся к газетам. Но "Правда" безмятежно посмотрела на меня числом недельной давности. Сын, между тем, уже разговаривал с одной из клеркш. Летают ли самолеты в Москву, спросил он. Да, самолеты летают, было ему кратким ответом. И из Лондона тоже? И из Лондона тоже. По расписанию? По расписанию. А что с нашим заказом, не появилось ли трех мест на какой-нибудь самолет раньше субботы?
Девушка побегала по клавиатуре компьютера наманикюренными пальцами, на экране высыпал зеленый горошек цифр вперемешку с латиницей, и девушка отрицательно покачала головой: нет, раньше субботы для вас ничего нет.
До субботы двадцать четвертого мы остались вообще-то не своей волею, а волей "Аэрофлота". Мы собирались улететь в субботу минувшую, в один день с нашими хозяевами, но приветливые аэрофлотовские клеркши смогли обеспечить нас местами только на двадцать четвертое. Вот ваш номер в листе ожидания, попросили они записать несколько букв (а не цифр!), звоните; если кто-нибудь сдаст сразу три места на более ранний самолет - они ваши. Но или никто не сдавал, или освобождалось по одному, по два места - и их отдавали другим, во всяком случае, этот тихо-покойный, похожий на аквариум с застойной водой аэрофлотовский зал был нам уже прекрасно знаком, а первоначальная дата нашего вылета так все и не менялась.
Мы вышли на улицу, в шум текущей по тротуарам разноцветной, разнокожей толпы, в блистание урчащей моторами, повизгивающей тормозами машинной реки, вздымающей над собой слоновьи спины двухэтажных автобусов, и тут обнаружили, что не знаем, как нам быть с нашим днем дальше.
У нас был запланирован сегодня Британский музей, но то был план вчерашний, когда мы еще ничего не знали. Идти туда сейчас, смотреть на выставленные там экспонаты, переживать скончавшуюся культуру, от которой остались только эти барельефы, да мозаики, да мумии, - нет, не было на это сил, никаких, совершенно. Какие тут черепки умерших культур, когда, похоже, разбивалась на черепки твоя собственная жизнь.
Ноги бесцельно понесли нас по улице в одну сторону, в другую, глазам открылось зеленое пространство парка, по-обычному усыпанное сидящими, лежащими прямо на траве многочисленными людьми, загорающими, читающими, расположившимися на полуденную трапезу, и ноги сами собой направили нас в глубину этого вычищенного, выметенного, аккуратно подстриженного косилками зеленого пространства - присоединиться ко всем этим праздно убивающим свое время людям. Оказывается, единственное, на что мы были способны сейчас, убивать время. На жизнь у нас не было сил.
Карта-путеводитель подсказала, что парк называется Грин-парком - Зеленым парком. Своеобразное, конечно, название. В остальном он был похож на большинство других английских созданий садового искусства: зеленый газон и редкие деревья. У нас в России, отметили мы, впервые сравнивая наши и английские парки, уж если парк - то это прежде всего деревья...
Мы все же нашли себе уединенное, тихое место в тени, устроились на траве и включили наш походный, взятый с собой в поездку "на всякий случай" портативный, размером с записную книжку, коротковолновый радиоприемник. Вот он и настал, этот "всякий случай".
Радио "Свобода" передавало интервью с Коротичем из Америки. У Коротича был билет на девятнадцатое, но он сдал его, потому что уже утром ему позвонило несколько человек - и все сказали, что сразу по возвращении он будет арестован. Интервьюерша задавала по телефону вопросы, и Коротич своим знакомым по многочисленным выступлениям в родном, советском теле- и радиоэфире ласковым, как бы "домашним" голосом с мягким, доверительным придыханием отвечал ей - скороговорчато, ясно, внятно: об этих шести годах перестройки, о постоянном сопротивлении ей партаппарата, о том, что происшедшее, видимо, было неизбежно... Впрочем, все это теперь казалось не очень существенным. Существенны были его слова об аресте. Он мог опасаться ареста - несомненно. Раз чрезвычайное положение, то изоляция неудобных новому руководству людей обязательна, и где гарантия, что, изолировав тебя на десять или, скажем, сто дней, не изолируют на всю оставшуюся жизнь, если вообще, случайно или не очень случайно, не отнимут ее?