Рори медленно продвигался к району, где жил Найджел Сэйерс, вот проплыли Золотые Зубы – скалы, проглядывающие сквозь кроны деревьев. Рори медленно проехал мимо дома миссис Бофи, старушки на участке не видно; в окнах дома Сэйерса полумрак, и только в окне первого этажа Рори почудилось – скорее всего, именно так, – будто он узрел фотопортрет во всю стену девушки с распущенными волосами. Могло и показаться. Когда Рори сворачивал в соседний проезд, в зеркале заднего вида на крыльце мелькнула миссис Бофи с лейкой и садовыми ножницами.

* * *

Найджел Сэйерс обедал всегда в одно и то же время – ровно в четырнадцать десять, он удалялся в комнату, примыкающую к его кабинету, и терпеливо ожидал, когда вкатится столик с обедом, а над столиком высоко вознесется на тонких, небезупречных ногах мисс Дебу, как будет белеть и краснеть ее густо вымазанное лицо. Мисс Дебу полагала, что, чем толще слой крема на ее лице, тем прочнее стена, отделяющая ее от опасностей окружающего мира, Секретарь Сэйерса, сухая в общении и по-крестьянски двужильная, приходила на службу раньше всех и уходила позже всех, и по бесцельному перекладыванию папок со стола на стол в конце рабочего дня было ясно, что возвращаться мисс Дебу не к кому и никто ее не ждет.

Сэйерс никогда не спрашивал мисс Дебу о ее личной жизни, считал ненужным вторжение на запретную территорию. Если бы мисс Дебу пожелала излиться, Сэйерс слушал бы с интересом, пусть и поддельным, и наверняка нашел бы подобающие случаю слова участия, но мисс Дебу никогда не впадала в грех исповедальности, будучи или крайне безразличной к чужому мнению, или, что вернее, недопустимо ранимой и тщательно скрывающей свою уязвимость под личиной неприступности и слоями косметической грунтовки. Сэйерс ценил людей типа мисс Дебу, такие годами держат одну и ту же дистанцию и обладают редким даром находиться рядом, вызывая у другого чувство, что он один.

Найджел Сэйерс во время обеда чаще всего видел одну и ту же картину: далекий остров, парусиновые стулья, панаму на лбу Сиднея и Эвелин – такой, какой он увидел ее в первый раз. Черты Эвелин не расплывались под напором прошедших лет, и Сэйерс удивлялся, как это другие часто признаются, что не могут представить черт лица когда-то близкого человека и каждый раз видят грубую копию, все менее напоминающую оригинал.

Сэйерс видел Эвелин отчетливо и мог укрупнять планы, будто камера опытного оператора наплывала на объект так, что даже поры кожи или бисеринки пота на губе становились отчетливо видны.

Мисс Дебу удалялась неслышно, с сожалением замечая, как Сэйерс роняет крошки на пол, поражая безразличием к еде; не говоря Сэйерсу, каждый раз мисс Дебу старалась угодить и удивить нетрадиционностью трапезы.

Панама Сиднея в воспоминаниях Найджела Сэйерса всегда была в центре картинки, да и сам Сидней никогда не пропадал из кадра.

Птицы зависали над головой Эвелин, стая падала с высоты на одинокую фигурку, замершую по щиколотки в воде, и накрывала Эвелин густой тенью, зловещей потому, что вокруг бушевало солнце и Эвелин словно вырывали насильно из лучистого круга и окунали во тьму, из которой нет исхода, Панама Сиднея говорила голосом Сиднея – и всегда так, как говорят взрослые, не слишком умудренные в общении с детьми, с самыми слабыми, доставляющими наибольшие хлопоты, – покровительственно, подавляя усмешку, впрочем не слишком удачно.

В жизни Сэйерса Сидней появился внезапно и сразу крепко ухватил его, как злой мальчик цепляет двумя пальцами загривок котенка и вытворяет со зверьком что заблагорассудится.

Найджел уронил вилку, звук металла об пол вернул к действительности, картина помутнела, и последней исчезла не Эвелин, не вершины гор в туманных лесах, не стаи птиц, а панама Сиднея без лица ее обладателя, будто панаму натянули на мяч, и отсутствие черт лица, пусть и отталкивающих, отсутствие глаз, губ, носа, ушей под обыкновенной панамой страшило более всего.

Сэйерс вернулся в кабинет, стараясь не замечать портрета дочери. Такой же портрет внушительных размеров висел у Сэйерса дома на первом этаже; дочь напоминала внезапно помолодевшую Эвелин, и даже ожидание несчастья в ее глазах, всегда пугавшее Найджела, передалось дочери по наследству вместе с болезнью матери.

Сэйерс ушел в работу; колонки цифр забивали все закоулки мозга, выметая ненависть, не оставляющую Сэйерса ни на минуту уже столько лет, и только цифры, их перемещения, резкие взлеты кривых, построенных благодаря цифрам и представляющих те же колонки в других ипостасях, ненадолго спасали Сэйерса.

Мисс Дебу занесла переписку и, переминаясь с ноги на ногу, спросила:

– Вкусно было?

– Сегодня, как никогда, – с готовностью ответил Сэйерс и подумал, что наивно предполагать, будто мисс Дебу тайно влюблена в Сэйерса, тому нет ни малейших подтверждений, но одиночество мисс Дебу заставляло ее искать утешения в каждодневных обедах просто для того, чтобы пусть хотя бы один человек подумал тепло о мисс Дебу.

– Вы – мастерица, – добавил Сэйерс и уткнулся в стол; вышло скверно, интонация выдала Сэйерса с головой, такое обычно мелют у постели тяжелобольного, которому остались считанные часы, зная на все сто, что никто уже не верит сказанному.

Неудачная реплика отвлекла Найджела от цифр, и снова он увидел остров, Эвелин, услышал «говорящую» панаму Сиднея; панама вещала дружелюбно и, казалось, проявляла подлинное участие к тревогам 'Найджела Сэйерса.

…Программа шла полным ходом, Сэйерс никогда не думал, что им по силам окольцевать столько птиц; тогда он тоже вычерчивал кривые, переносил их на карты и по вечерам, растянувшись в провисшем изгибе парусины, разглядывал карты, стараясь заслонить ими глаза от лучей заходящего солнца.

Сэйерс вычерчивал птичьи векторы, и на концах их стрел умещались или могли уместиться в будущем судьбы неизвестных, не сделавших ничего дурного Сэйерсу людей, просто потому, что те, кто отдавал приказы Сиднею, решили именно так, а не иначе.

Панама лихо накренилась на голове-мяче и едко заметила: «Найджел, куда пропали те семнадцать квадратных футов записей? Они быстро нашлись, но… их кто-то переснял, Найджел? Мне кажется, вы знаете об этом? Не будьте таким скромником, вам не идет!» Панама изъяснялась решительнее, чем сам Сидней, тот никогда прямо не говорил Сэйерсу, что его подозревают; Сидней любил вязкое молчание двоих, когда один вынужден бояться – неважно чего, а задача другого нагнетать страх – не важно какой, главное – терпеливо выжидать, пока под грузом страха тот, кому уготовано бояться, не треснет.

Найджел Сэйерс поднялся. Прошло столько лет, и они молчали – Сидней и те, кто стоял за ним; скорее всего, они рассуждали так: если бы Сэйерс хотел доставить им неприятности, он не стал бы ждать два десятилетия – пирожки хороши с пылу с жару, а не остывшие.

Сэйерс знал, чем прижать Сиднея и тех, кто высадил его с вертолета на остров в шестидесятых годах…

Около девяти вечера Сэйерс подъехал к дому. Старушка Бофи возилась с цветами. Он кивнул ей, сам не понимая, кивнул или нет; показалось, что соседка внимательно посмотрела на него, во всяком случае, иссохшая рука – цыплячья лапка – неловко наклонила лейку, и вода вытекла на носки старушечьих туфель.

Сэйерс решительно вошел в дом, притворил дверь: щелчок выключателя, яркая вспышка – и портрет дочери в полстены. Теперь Найджел мог смотреть на нее, это все, что осталось у него в жизни; все, что осталось от Эвелин и от тех лет на острове; лицо дочери увеличено, каждый глаз больше головы Сэйерса; он присел на стул в прихожей и, не раздеваясь, принялся смотреть на дочь, будто видел ее впервые, – и глаза, и изгиб губ, и даже завитки волос у мочек, как у Эвелин.

Найджел много работал сегодня и плохо спал накануне, мысли возвращались в прошлое, показалось, что темный зрачок дочери принял очертания панамы Сиднея, на сей раз черная панама вкрадчиво повторяла, как и днем на работе: «Найджел, куда пропали те семнадцать квадратных футов записей? Не будьте таким скромником!»