- Эммм... - не в состоянии выговорить свое имя, старообразная, ярко накрашенная женщина залилась слезами, которые в мгновение превратили ее лицо в мешанину красок. Потом она принялась громко сморкаться, потом вытирать лицо бумажными носовыми платками, после чего, приняв важный вид, наконец четко произнесла: - Эмма Вирго.

На Елену смотрели большие глаза, жившие отдельно от бровей, которые на своем естественном месте были выщипаны и тоненькой черной дужкой нарисованы где-то посреди лба. Наряд свой Эмма Вирго, казалось, собрала из остатков тканей, добытых в роскошных модных салонах разных эпох. Однако все вместе создавало элегантный и гармоничный образ, почти аппликацию, составленную из всего, что попалось под руку, - бархатистой бумаги, птичьих перьев, сухих цветов, слюдяных чешуек, пестрых ленточек и обрезков ткани.

- София Асара, - протянула Елене руку маленькая хрупкая женщина, от которой исходил аромат детского мыла. На ней были белая накрахмаленная блузка с жабо, светлая узкая юбочка намного выше колен и хорошо сохранившиеся желтые шелковые туфли довоенной поры. Здороваясь, Елена ощутила в своей ладони приятную прохладу и увидела, что кожа на руках маленькой женщины стерта до белизны - как тот валек, на который наткнулась она в сарайчике, высвобождая место для Элеоноры. Елене казалось, что стоит только прикрепить Софии ангельские крылышки - и ее можно пустить полетать над головой Адальберта, пока тот готовится к отпеванию.

- Конрад Кейзарс, - вставая, неторопливо и с чувством собственного достоинства произнес мужчина Элеонориных лет. В его облике чувствовалась элегантность, и Елене показалось, что пурпурный платочек вокруг его шеи повязан рукой не менее элегантной женщины. От Кейзарса исходили уравновешенность и спокойствие, о которые, вполне вероятно, на мельчайшие осколки разбился не один экзальтированный стеклянный шарик. И все же Елена заметила, что глаза важного господина, глядя на нее, наполняются непреодолимой, нескрываемой грустью, грозившей превратиться в многочисленные такие стеклянные шарики, которые, лопаясь, неудержимо покатились бы из глаз, и лопались бы, и лопались.

- Тодхаузен. Уга Тодхаузен, - не подав Елене руки, привстал и поклонился единственный молодой человек в этой странной компании псалмопевцев. - Я за отца, его звали так же, он умер, - отбарабанил Тодхаузен-младший словно вызубренный стишок. Он не скрывал своей неприязни к месту, в котором очутился, к людям и к Елене. Казалось, стиснув зубы, исполняет он чью-то просьбу, в которой не мог отказать, или исполняет долг, который нельзя не исполнить. Ведущую затворнический образ жизни Елену смутила красота Тодхаузена - высокий, изысканно одетый, он благоухал дорогой чистотой, слегка вьющиеся волосы цвета воска, вымытые до блеска, на затылке были стянуты в хвост. Темно-пепельная мальчишеская головка Елены не отличалась хорошей стрижкой: сбоку непослушная прядка была прихвачена совсем простой заколкой, каких современные молодые женщины давно уже не носили. Тодхаузен смотрел на нее с нескрываемым сочувствием, и это Елену просто-таки взбесило. Ей так захотелось тут же выдворить из дома усопшей этого красивого сноба, абсолютно не вписывающегося в компанию старых плакальщиков, но она взяла себя в руки и проглотила скользкую жабу обиды, которую про себя назвала Тодхаузеном.

Знакомство, которое на деле длилось всего лишь приличествующее случаю краткое мгновение, показалось Елене бесконечной процедурой, во время которой мимо нее скользили незнакомые лица, звучали незнакомые голоса. Она отчаянно хочет запомнить каждое мелькнувшее лицо, но царит такая пестрота и, вместо шума, такая тишина до звона в ушах, что все это делает происходящее нереальным и чрезвычайно утомительным. Елена совершенно обессилела. Еще мгновение, и она готова была распластаться на полу среди плакальщиков головой к Бите-Бите и ногами к Тодхаузену. Вот тогда, может быть, все заволновались бы, а может быть, спокойно запели бы псалмы, решив заодно уж отпеть и живую дочку покойной, которая столь необдуманно упала в обморок и позволила себе растянуться на полу в такой торжественный и неподходящий момент.

- Пора, - спас Елену Адальберт, который, стоя в дверях веранды, произнес эту короткую фразу с такой твердостью, что исключалось всякое неповиновение. Черные одежды отбрасывали тень на светлое, приветливое лицо Адальберта. "Dominus Dei nobis suam pacem", - произнес он, слегка наклонив голову, и направился к выходу.

Рa-cem

pa-cem

pa-cem, - пульсировала кровь у Елены в висках.

В небольшом сарайчике, где все провожающие по указанию Адальберта обступили усопшую, запах весенних цветов был густым и томительным, он не возвышал дух, скорее, нагонял траурно-печальное ощущение обреченности. Елена смотрела на незабудки в застывших руках Элеоноры и боролась со страхом. Была весна, и она боялась умереть. Елена не боялась бы, сумей она внушить себе, что со смертью все кончается. Но в этом не было и не могло быть ни малейшей уверенности, ибо все вокруг - и деревья, и чувства - никуда не исчезало, а только перевоплощалось, осыпалось, поникало, а потом возрождалось с новой силой. Но Елена не верила, что перевоплощение после смерти происходит просто и естественно. И поэтому испытывала страх.

- Исполним желание усопшей, - вспугнул Елену приглушенный, но отчетливый голос Адальберта. Она заметила, что кое-кто из пришедших прощаться мнет в руках исписанные листки. "Вероятно, псалмы, может даже, собственного сочинения, запомнить все наизусть - дело нешуточное", подумала Елена.

Громко плакала только Эмма Вирго, и это как-то не вязалось с происходящим. Молодой Тодхаузен еще более нарочито выражал свое недовольство. Он небрежно прислонился к стене в углу сарайчика, сунул руки в карманы и, казалось, был немного уязвлен, что никто - даже сам священник не обратился к нему с просьбой выказать усопшей подобающее уважение и внимание. Остальные, вполне владея собой, готовились произнести то, что им надлежало произнести, ибо Адальберт в псалмах всем предоставил полную "свободу выбора". Он отдался на волю течения - пусть каждый дует в свою, не в чужую дуду; ему и в голову не приходило удерживать кого-нибудь в церемониальных рамках или произносить перед пришедшими проститься заупокойные молитвы, которые им надлежало бы послушно и равнодушно, как стаду овец, проблеять следом, не вникая и не переживая. Адальберт знал, что Элеонора благодарна ему за это, поэтому, пережидая тишину, спокойно рассматривал мохнатую бархатистую гусеницу в изголовье у Элеоноры, переползавшую с одного цветка на другой. Адальберт вспомнил, что в тех местах, где он родился, гусениц таких называли "Божьи собачки".

Затянувшееся молчание Елену не смущало. Она наслаждалась непривычной торжественностью - до этого ей никогда не доводилось такого испытывать. Горели свечи, и тело усопшей окружала благоговейная тишина. Елене казалось, что она рассматривает старинную фотографию, с которой смотрят на нее серьезные люди в изысканных, приберегаемых для особых случаев одеждах. Она представила себе мужчин с набриолиненными, гладкими и блестящими волосами, которые особенно выделялись на матово-коричневой старинной фотографии. И женщин, чьи волосы были тщательно зачесаны за уши или уложены волнами, напоминавшими морское дно возле самого берега, где вода была прозрачной, пронизанной белым солнцем, не затянутым облаками. Взгляд Елены медленно скользил по застывшей картине, пока не наткнулся на Тодхаузена. Его подчеркнутое неуважение к происходящему было для Елены как бельмо на глазу. И она мысленно взяла маленькие острые маникюрные ножницы и вырезала фигуру Тодхаузена из придуманной ею старинной фотографии. Мало разве фотографий с выколотыми глазами, откромсанными краями или замалеванными лицами...

- Исполним пожелание усопшей, - еще раз, но уже более настойчиво обратился к присутствующим Адальберт. Он соединил ладони в столь привычном для него жесте проповедника и в ожидании склонил голову.

Раздался неуверенный прерывистый голос. Читая свой псалом, Кирил Пелнс оперся на трость, в руках он держал маленький тронутый увяданьем букетик калужниц, подрагивавший в такт словам: