"Здесь я, когда была маленькая, жила!" - крикнула она мне издали и быстро и ловко, как юнга, стала петлять по крохотной палубе.
Хоть и было прохладно, мы оставались на суденышке всю ночь, и она мне сказала, что это была самая счастливая ночь в ее жизни, потому что детство смешалось с любовью. Она сказала, что кожа моя пахнет фруктовым мороженым, что у меня молодые и ясные глаза, как у мальчишки-газетчика, и прохладные руки, как у доктора, который спас ее от дифтерита. Я снова ее любил, и всякое зло казалось мне нереальным и таким же далеким, как вечно отдаляющийся горизонт. В ту ночь мне было подвластно все. На старом проржавевшем суденышке можно было уплыть далеко в море и не вернуться. Уплыть туда, где нет границ, установленных людьми и тщательно нанесенных на карту. Уплыть далеко в море и плыть, пока не кончатся запасы пресной воды и не придется спасать друг друга своей кровью. И тогда мы стали бы одним и тем же рукоделием. И, возможно, благополучно и счастливо добрались бы до суши.
Она боялась лунного света. При полной луне она занавешивала окна толстой черной тканью и, если видела хоть малейшую щелочку, заколачивала ее крохотным тоненьким гвоздиком. Она верила, что в полнолуние одинокие люди превращаются в оборотней. Она говорила - когда люди набрасываются друг на друга, это и не люди вовсе, это оборотни. Кто-то будто их усыпляет и необузданными фантазиями наделяет их воспаленные чувства и души, и они на самом деле верят, что изменились. В них будто просыпается какая-то злая природа, которая обитает между жизнью и смертью. Ни жить она не может, ни умереть. И потому от невыносимого одиночества постепенно превращается в зло. В лунные ночи она льнула ко мне, как дитя, испуганное внезапной грозой. Она рассказывала, как однажды после купания в море, когда луна была круглой, как шар, на нее напал оборотень. И хотя он выглядел как человек, это не мог быть человек, потому что голос его был похож на волчий вой и в глазах горел неестественный зловещий огонь. Он схватил ее за волосы и поволок вдоль кромки моря, не внимая мольбам. Ей казалось, что оборотень загрызет ее и оставит лежать под белым лунным светом. Безнадежно она звала меня, но крики застревали где-то между темным небом и встревоженной поверхностью моря. Оборотень заставил ее сначала целовать его тело, потом есть песок. И проклинал ее словами оборотней. И когда ей, обессилевшей и ко всему равнодушной, хотелось только умереть, темная гряда туч закрыла белый шар луны, и оборотень бежал, бросив свою добычу...
"Жажда жизни похожа на цепкий плющ, взбирающийся по ветшающим
стенам, - сказала она мне. - Униженная оборотнем, я лежала на берегу моря, и рот мой, полный песка, кровоточил. Я молила дать мне силы жить, я молила, чтобы, целовавшая зло, я сама не стала бы злой".
Часто мы ходили в старинный парк, в котором еще с незапамятных времен росли экзотические кусты и деревья. Может быть, какой-то помещик высадил их там, чтобы радовали глаз и возвышали дух? У парка были собственные времена года - поздней осенью в нем можно было увидеть цветущее дерево, а ранней весной какой-нибудь куст покрывался вдруг крохотными плодами, зрелыми и сочными на вид. В парке мы чувствовали себя в безопасности и даже такими отважными, что готовы были бросить вызов смерти. Прежде чем мы заснули под огромным раскидистым тисом, она сказала: "В древности верили, что человек, заснувший в тени тиса, вскоре умрет".
Бесстрашно мы пробовали все ягоды, какие только находили в старинном парке.
"Если они окажутся ядовитыми, мы умрем как раз вовремя", - сказала она.
Осенью, когда созревали лесные груши, мы обсуждали, отчего это у такого красивого дерева такие горькие плоды. Она напомнила мне, что и красивые цветы груши пахли чуть горьковато. Предупреждающий аромат горечи. У роскошных цветов горькие плоды. Она, когда и любила, боялась горечи. Она сказала, что это так же, как, того не зная, пить сладкое вишневое вино, настоянное на ягодах с косточками. И тогда мне хотелось избавить ее от обреченности, с которой отдавалась она своей прекрасной ручной работе.
Я отвел ее в стоявшую на окраине захолустную церковь, окна которой были заколочены досками. Когда стемнело, мы пробрались в прекрасное здание. По шатким деревянным ступеням поднялись на церковную колокольню, где, подвешенный, дремал большой колокол.
"Он молчит, потому что у него вырван язык?" - спросила она, касаясь рукой гладкой прохладной поверхности колокола.
"Сейчас он обретет свой язык в твою честь", - ответил я.
И тронул колокол, и он загудел в тишине, радуясь тому, что жив. Мы раскачивали колокол, и он пел, счастливый, и его сильный голос плыл над тихими, темными окрестностями. Воскресший.
Теплыми вечерами на берегу реки я рассказывал ей: когда мир был еще ребенком, его одного отпустили в лес. Вскоре он заблудился и не смог найти обратной дороги. В отчаянии долго бродил он по чаще в поисках света. Но вскоре устал и забыл, зачем пришел и что должен найти. Забыл он и то, что заблудился в чащобе. Пока наконец сам не превратился в чащу.
Она не согласилась.
Она считала, что мир - это прекрасное дерево, и разнообразие цветов и плодов на нем нам трудно себе представить. И каждый на этом дереве может быть каждым. Человек - птицей, птица - человеком.
"Течет река, теплая и спокойная, как твои руки, и руки твои - теплые и спокойные реки", - сказала она.
Когда вода отступила и обнажила песчаное русло реки, мы пытались идти след в след. Никто до нас здесь еще не ступал, ибо те, кто прошел когда-то, давным-давно канули в вечность. Вода смыла их следы, затянула илом и мелкими ракушками, о которые можно было поранить ноги. За нами тянулась тропинка следов, которая обманывала, как обманывает умная волчья стая. Мы шли след в след, как брат и сестра.
Она часто подавала нищенке, ноги которой, будь то зима или лето, были обмотаны старыми газетами.
Нищенка рассказала нам, что потеряла все - красоту, любовь и ребенка. "Господь толкнул меня в грязь и превратил в прах и пыль", - обычно говорила нищенка. И вот шла она как-то по каменистой насыпи навстречу поезду, который должен был избавить ее от грязи, праха и пыли. Шла с опущенной головой и внезапно увидела красивые желтые зерна, рассыпанные на насыпи и смешавшиеся со щебнем. Коротая время, нищенка присела на рельсы и принялась по горсточке собирать зерно и очищать его от камней. Она ссыпала зерна в круг, и вскоре они уподобились солнцу на сером каменном поле. Она провела ладонью по желтому солнцу, и зерна ответили ей нежным и прохладным прикосновением. Нищенка внезапно поняла, что жизнь принадлежит не ей, и во тьме огни поезда показались ей костром, от сожжения на котором в последний миг ее помиловали, ибо не провинилась она ни в чем.
"Любовь прекрасней жизни, и журавли летят над небесами", - сказал я ей, когда мы простились с нищенкой. Она не поверила, потому что исколола пальцы, натерла мозоли и поранилась, пока трудилась над своим рукоделием. Она не допустила меня к ранам, когда я принес ей прохладной воды.
Она хотела, чтобы вечность ввела ее в сословие взрослых. Как девушку из какого-нибудь племени дикарей. Девушка должна была ради этого претерпеть страшные муки. Девушку искололи, как созревший плод, обернули листьями, и ей предстояло вынести эту боль, чтобы стать достойной любви.
В те мгновения, когда у нас было одно сердце и оно пульсировало в шейной ямке, ее охватывал непреодолимый страх. Она говорила, что вокруг внезапно встала непробиваемая стена одиночества, которая проросла сквозь землю и пронзила небеса. Ни один смертный не в силах преодолеть эту стену. Ни у кого нет ни веревок, ни крючьев, но даже если бы были, на нее не подняться. Ни у кого нет ни лопаты, ни ножа или иголки, но даже если бы были, сквозь нее не пробиться. И стремление к счастью, бледное и иссохшее, скрючившись, прильнуло к каменной стене.
Я хотел сделать ее счастливой и отвел на хлебное поле, которому не было ни конца ни края. Оно колосилось и созревало под солнцем, и впервые в жизни она увидела там живого горностая. Она сказала, что большие лесные звери оставляют на хлебном поле черные лежбища. И что решивший полакомиться незрелыми зернами должен остерегаться, чтобы не уколоться остью. Потому что укол ее смертелен.